Шрифт:
Закладка:
— Здорово, старик, — сказал Зазнобов и бросил сапоги себе под ноги. — Век бы ходил босиком.
— Здравствуй, молодец. — Старик коснулся рукой обвислого козырька парусиновой фуражки и заулыбался: — Времечка не скажешь?
— Столько же, сколько было вчера в эту пору.
— Часов, видать, не носишь?
— Не ношу.
— Бесчасный, выходит?
— Выходит, так.
— С праздника сам-то?
— Оттуда.
— И народ есть?
— А куда ж ему деваться?
— А драки были уж?
— Не видел.
— Это, стал быть, и не праздник. — Старик махнул рукой, а потом указал палкой в ту сторону, откуда пришел Зазнобов: — Там в ранешние времена большие круги собирались. Как съедутся — война над поскотиной. Мужики потчевали друг дружку не токмо оглоблями, а оси из колес вымали.
— Дикость была, старик.
— Не от ума, конечно. Но а теперь другое: вот только что на меже сидели двое — оба голымя и оба табак курят. Времена. — Старик вдруг утянул подбородок, выпятил грудь, взгляд его обострился: — Меня, бывало, Костянтина Хрякова, все подгородние деревни знали — ловок я был. А нонче нет драк, и праздник уже не тот.
Старик опять положил подбородок на палку, и глаза его помутнели.
«У каждого свой аршин. У драчуна праздник без драки — не праздник, бухгалтер всю свою жизнь людей усчитывает — всяк перед ним мошенник, — думал Зазнобов и опять озадаченно уперся в слова Спирюхина: «Гляди, доберусь я до тебя с контролем». — С каким контролем и что контролировать? А ежели и возьму с человека гривенник, как ты за мной уследишь, Сергей Сергеевич? Никто не узнает. И возьму вот».
На окраине, в глухом заулке, где на пахучей ромашке гуляют гуси, а в лопухах под забором, вывалив языки, лежат присмиревшие псы, Зазнобов обулся. Шагая по шатким деревянным настилам, упрямо думал и не мог не думать: «Может, остаться на пароме? Останусь, пожалуй. Мое время начинать перевоз — семь часов. А я и в четыре, и в пять там. Позовут — плыву. Если и возьму с человека — не зря».
Уж года два, как Зазнобов похоронил жену и жил у тещи, заботливой крикливой старухи, которая ходила в длинном холщовом переднике и глубоких галошах, какие перевелись теперь в магазинах. Баба Нюра дорожила галошами, хотя и не снимала их с ног.
— Упеткался, родимый? — встретила Зазнобова баба Нюра в воротах и закричала, сунув руки под фартук. — На какого лешака таскался по жаре? Сидел бы дома, пил квас.
Зазнобов сел на крылечко под козырьком, вытер платком шею, лоб, обмахнул лицо, опять вытер шею. Обеими руками разобрал усы налево и направо.
— Что там сказано про петров-то день, баба Нюра?
Бабка согнала с выскобленных половиц мосточка кур и опять руки под фартук:
— День гуляй: пей да ешь, а к вечеру покосом отрыгнется. — Баба Нюра всей ладошкой осадила головной платок на глаза, вздохнула: — Хоть и богов праздник, а не ко времени выдуман. Какое уж празднество, когда тебя будто подтыкают под бока-то: не проспать бы завтра, не позже других бы выехать. Утром и впрямь, соскочишь — черти в кулачки не бились, а сосед — чтобы его пятнало — уж литовки отбивает. Так бы и кинул в него палкой.
— Я сейчас Константина Хрякова встретил. Ты его знавала?
— Хрякова — да кто его не знал. На стенку один ходил. Даст которому, водой не отольешь. Сила была, а работать не любил. Жил дурачком. Ты вот судишь все: рабочий класс да крестьянский, а дураков или лентяев — их куда, в какой класс их посадишь? А этот Костянтин Хряков… — баба Нюра осеклась, концом платка вытерла губы. Чуть не проговорилась, что ее в молодости сватали за Хрякова, потому что была она из себя видная да волоокая, но отец не любил лентяев и не отдал ее. Было такое, но было давным-давно, будто с другим кем, чего уж и ворошить.
— Катерина приходила, тебя опять доспрашивалась… Кыш вы, ненасыть. Кышшш, — баба Нюра захлопала на кур, плюнула в их сторону.
Белый инкубаторский петух, с гнутыми перьями в хвосте, искособочился и захоркал с гордой невозмутимостью.
— Чего она приходила?
— Бадья в колодец упала. А сама небось нарочно опустила.
— Нарочно-то зачем же?
— А вот позовет, так узнаешь.
Охлынув в тени, Зазнобов лег в сенках на пол, под голову пиджак свой свернул. От крашеных половиц приятно холодило спину, из-под дверей кладовки тянул сквознячок. Дверь в дом была распахнута, из нее тоже дуло — на задымленной притолоке трепало ремки обивки. «На семи ветрах», — подумал Зазнобов и, улыбаясь, стал задремывать, но долго слышал, как баба Нюра шаркала по двору своими галошами, как она хлопала и кричала на кур, как оседал под ее грузным шагом пол сенок, когда она проходила в дом.
Потом ему приснилось, будто на дворе идет дождь, а под окнами, с мокрой лысиной, ходит Спирюхин и хочет уличить Зазнобова в крохоборстве. Зазнобов чувствует себя виноватым и боится встречи. Спирюхин же, сверкая сквозь дождь остановившимися белками глаз, все настойчивее постукивает под окнами, а ослабевшие в старых рамах стекла то гудят, то звенят. От этих странных звуков он и проснулся. В сенки залетел шмель и искал что-то по углам. Сильно и мягко гудел, прося и угрожая в одно и то же время. Где-то отбивали косу — звенела она сдержанно, потому что отбивал ее, видимо, хороший мастер и ударял молотком точно по кромке.
— Петровки — готовь литовки, — сказала баба Нюра и подала Зазнобову стакан квасу. — Перекис уж он, хоть и в ямке. Жара.
Зазнобов умылся из бочки у колодца смягчившейся на солнце водой, из пригоршней со смехом плеснул на петуха, да разве попадешь — увернулся, лешак, но отбежал в самый угол двора.
Баба Нюра по случаю праздника пекла с утра картофельные шаньги, и когда Зазнобов, отдохнувший и умытый, пришел и сел за стол, она подала их, только что смазанные топленым маслом. Шаньги были мягки и душисты — баба Нюра умела стряпать и, перед тем как стряпать, за неделю начинала заботиться о муке, закваске да тесте. Пекла она их на поду, когда притомится раскаленная печь, когда вольный жар не жжет, а насквозь берет бабкину сдобу, вздымая ее, и округляя, и одевая ровным, нежным румянцем. Достав шаньги из печи, она сдувала золинки — печь и без того была выметена сырым мочальным помелом, — потом