Шрифт:
Закладка:
Остальное уладилось как бы само собой. Ж. Кумысникова из милиции свое заявление забрала (сказав лейтенанту Муравьеву, что поганку Глебову простила). В райкоме обошлось не так гладко: после трехсторонних переговоров (Таня – райком – Министерство культуры РСФСР) все до одной картинки пришлось таскать на утверждение ко второму секретарю. И он-таки с десяток зарубил, зараза, включая одну Танину любимую... ну, здесь уже ничего не попишешь! Неожиданно упорными оказались институтские комсомольцы: тягали Таню на проработки три раза, требуя сказать, как дошла до жизни такой. Таня не говорила, а лишь презрительно смотрела в окно, в результате чего из комсомола вылетела. Ну и плевать, она на дипломатическую работу не собиралась.
Единственная проблема возникла с Иваном, неожиданно заинтересовавшимся, почему член.-корр. Фельдман стал спасать м.н.с. б./с. Глебову из лап всемогущего КГБ. Однако реальных фактов у Ивана не имелось, и он, ворча, удовлетворился Таниным объяснением, что, «видать, хороший человек – Фельдман, раз за правду вступился». Таня считала такую версию событий не только логичной, но и правдивой, однако предпочла бы не рассказывать мужу ничего вообще. Что, к сожалению, было невозможно, ибо он тоже работал в Институте.
Последним отголоском бури явился приказ о строгом выговоре м.н.с. Глебовой, появившийся через неделю на доске объявлений возле отдела кадров. Они даже не лишили ее премии! Шагая домой в тот вечер по Страстному бульвару, Таня глубоко вдыхала влажный осенний воздух и думала, что, несмотря на сырость, холод, болезни, убожество, нищету и несвободу, жизнь людей – счастлива и удивительна. Всех людей, всех людей на свете! – ибо ее собственная, отдельная мера счастья не делала Таню счастливой вполне.
В тот день ей исполнилось двадцать три года.
* * *
Таня села на постели и подогнула колени под подбородок. Почему она не может спать? Что сейчас – ночь, утро? Почему задернуты шторы? Она медленно подобралась к краю кровати, спустила босые ноги на холодный пол – где тапочки? А где халат?... Завернувшись в теплый байковый халат, она подобрала с пола мокрое полотенце и отнесла в ванную. Что теперь? Несколько секунд Таня простояла в нерешительности... нет, забыла.
Ну, и бог с ним.
Волоча ноги по керамическим плиткам пола, она прошла в гостиную, включила электрокамин и рухнула на белую овечью шкуру перед радиатором. Потом обвела взглядом комнату: элегантная мебель, цветы в букетах, картинки на стенах: одну нарисовала сама, две выбрала на выставках... Сколько сил ушло на обустройство дома – а Малыш даже не посмотрел. На что это все теперь? «Съеду, – с озлоблением подумала она. – В двухкомнатную квартиру, как всю жизнь прожила».
«А что ж тогда Иван от тебя ушел, если ты его защищала да лелеяла?»
Танины воспоминания. Часть 5
Первым – под влиянием жизни с Иваном – изменился Танин стиль рисования.
Прежде всего, рисовать она стала лучше, и не только за счет естественного прогресса, но и потому, что Иван указывал ей ошибки. В этом смысле ему не было равных: бросит один взгляд на картинку, а потом ткнет длинным тонким пальцем в угол и скажет: «Положи здесь тень погуще». Его советам Таня следовала беспрекословно – ни разу не ошибся. Жаль только, что сам не рисовал... когда она смотрела его старые картинки, так только расстраивалась.
А вот оценить уже законченную картинку Иван не мог, так как мыслил категориями «правильно – неправильно», а не «хорошо – плохо». Здесь уже не было равных Давиду: не будучи художником, тот обладал идеальным вкусом, да и трезвой головой в придачу (Таня всегда у него спрашивала, сколько за картинку просить, если объявлялся покупатель).
Но прогресс ее как художника – это одно, а изменившаяся тематика – совсем другое. Говоря попросту, она стала рисовать другие вещи. Таня это заметила, когда посмотрела однажды на три последние к тому времени картинки и на всех трех обнаружила лестницы! К месту они были, не к месту – роли не играло (наверное, к месту, иначе бы Иван заметил)... но почему она захотела рисовать именно лестницы? Заинтересовавшись, Таня вытащила чистый ватман и в полтора часа намахала пастелью композицию из одних лестниц, – и такое получила при этом удовольствие, что хоть к Игорю Генриховичу на прием записывайся!
А вот пейзажей она стала рисовать меньше – особенно без зданий: стало неинтересно. Церкви тоже неинтересно. Интереснее всего – старые московские дома, совсем старые: развалюхи с галерейками и мезонинами. Нарисовала несколько портретов маслом, что оказалось полезно для техники: сделать так, чтобы похоже было, а фотографией – не было. Но самыми интересными оставались лестницы.
Может, Иваново влияние здесь и ни при чем? Ведь могла же Таня просто измениться с возрастом?
А еще, примерно в то же время, у нее в голове поселилась Другая Женщина. Таня точно помнит день, когда та заговорила впервые: 29-й день рожденья, как раз перед вторым разводом. Гости уже ушли, посуда вымыта, Андрюшка и Иван уложены спать. Погасив свет и открыв окно, Таня сидела без сил на табуретке в кухне. «Ну что, осталась наконец одна?» – спросил ее кто-то изнутри. «Ты кто? – удивилась Таня, – я тебя знаю?» – «Знаешь, – отвечал голос. – Я это ты. Ну, иди спать, чего сидеть без смысла». С усилием встав, Таня поплелась в ванную.
Голос лгал: Другая Женщина Таней не была, и с настоящей ею никогда и ни в чем не соглашалась. А иногда (обычно в критические минуты) перехватывала бразды правления Таниным телом и такое творила, что последствия удавалось расхлебать далеко не всегда. Иногда Другая Женщина уезжала куда-то и отсутствовала два-три месяца, но всегда неминуемо возвращалась домой. Таня не говорила о ней никому. Да и некому: Давида с ней уже не было, а Игорь Генрихович умер полгода