Шрифт:
Закладка:
Я долго вдыхаю аромат блинов. Он особенный, он пахнет детством — тем самым, которое счастливое. Целый год мы лазаем по свалкам, собираем старые покрышки, прячем их в подвале, а на Масленицу складываем аккуратно друг на друга и поджигаем. Не знаю, откуда пошла эта традиция, но взрослые никогда не ругаются, и говорят, глядя на чёрные дымы: «Зима в небо ушла».
Сейчас покрышки не жгут, сейчас мода на старые обычаи — с народными гуляньями, с чучелом Зимы, с катанием на тройках. Вон у карусели Петрушка в шутовском колпаке с бубенчиками. Рядом на помосте гиря, за спиной прилавок с игрушками. Девочка лет шести в красном пуховичке дёргает за рукав женщину.
— Мама, смотри…
Взгляд указывает на большого плюшевого львёнка. Тот улыбается, подмигивает девчушке, и происходит великое чудо, на языке всех детей мира обозначаемое одним словом — моё! И уже нет такой силы, которая способна разлучить ребёнка и игрушку.
— Куда ещё? — отговаривает женщина. — У тебя полно таких.
Но в ответ уверенно:
— Такого нет.
И она права, такого действительно нет, и если не купить его сейчас — то никогда уже не будет. Никогда — страшное слово. На глаза наворачиваются слёзки, губки дрожат, а Петрушка, схватив львёнка, вещает утробным голосом, будто бы от его имени:
— Лишь гирю десять раз подняв, ты сможешь взять себе меня!
Женщина крутит пальцем у виска: какая гиря? Но Петрушка неумолим, а девочка знает — этот львёнок самый лучший на свете.
Подхожу я, пытаюсь сторговаться:
— А что так много? Женщина такая хрупкая — а ты десять. Давай за пять что ли.
Петрушка вздыхает, и во вздохе этом рабочая усталость — надоело объяснять каждому. Он поворачивается ко мне, трясёт бубенчиками и говорит отрешённо:
— Зато ты не хрупкий, взял бы да поднял.
Я-то может и не хрупкий, вот только возраст, да и здоровье… Но девчушка смотрит уже на меня и отказать этим глазам нет никакой возможности.
— Десять?
Петрушка кивает и подбадривает:
— Она не тяжёлая, всего-то пуд.
Всего-то… Лет пятнадцать назад или даже пять это действительно было «всего-то», а сейчас «уже». Пуд… Ладно, попробуем. Берусь за дужку, рывком вскидываю гирю к груди, приосаниваюсь. Нет, не тяжело. Или… не то чтобы особо… так… серединка на половинку. Кряхтя, поднимаю первый раз. Девчушка подносит ладошки к щекам, таит дыхание. Женщина качает головой: зачем? — это всего лишь каприз. Всё пройдёт, забудется; через полчаса, ну может быть, через час слёзы высохнут, а «моим» станет какой-нибудь шарик с кроличьими ушами.
Поднимаю гирю ещё раз. Действительно: зачем… Интересный вопрос… Да потому что. Потому что сам не доиграл в детстве, потому что целую неделю вёл себя хорошо, и за это старшая сестра обещала принести игрушек. И она приносит — старые, поломанные, купленные за пол гроша на рынке, а я пришиваю оторванные лапки, клею носы, рисую химическим карандашом глаза. Зачем.
Гиря становится тяжелее, но экватор уже перейдён и победа близка. Семь, восемь. В висках как молотом — бум, бум — и с каждым разом сильнее, громче. По лицу пот, перед глазами радужные пятна.
Поднимаю гирю последний раз, ставлю на помост, дышу глубоко через рот, сил что-то сказать не осталось. Петрушка протягивает мне приз, но я качаю головой и киваю на девчушку. Та принимает львёнка как самую большую драгоценность, улыбается, и, как и я, не в силах произнести ни слова. Женщина шепчет сдержано: «Спасибо». Я снова киваю, а девчушка снова улыбается.
Вот он маленький кусочек счастья. Я тоже улыбаюсь — вся наша жизнь состоит из таких вот маленьких кусочков счастья. Они как снежинки падают на нас, тают и оставляют по себе лёгкие следы. Некоторые из этих следов стираются на следующий день, другие остаются на всю жизнь. Останется ли этот львёнок в памяти девочки? Может быть. А может и нет. Важно ли это?
Голова начинает кружиться. Тяжело… Сердце вот-вот попросится наружу. Отхожу в сторону, ищу, куда присесть. Прохожие жалостливо заглядывают в глаза.
— Вам плохо?
— Нет… спасибо… Сейчас отпустит. Посижу здесь…
Сажусь на заснеженную скамью. Сердце сжимается, часть боли уходит в руку, голова склоняется к груди. Сейчас отпустит… На поникшей ветке рябины снегирь. Он как большой красный шар. Яркий. Такие шары, когда соприкасаются, издают звон… Чьи-то заботливые руки расстёгивают пальто, отводят ворот рубахи. Дышу полной грудью, звон всё громче, шары всё ярче. Смотрю в небо: чёрные дымы поднимаются, тянут за собой. Я не сопротивляюсь, я хочу к ним. Пора… Но перед этим очень хочется узнать — стоит ли одна улыбка одного сердца…
Я выдохнул. Люди смотрели на меня, как будто ждали продолжения, но я свернул распечатку в рулон, показывая, что на этом всё. Зааплодировали. Не громко и не с остервенением, разбивая ладони в кровь, как я бы того хотел, но сильнее, чем во время приветствия. Я поклонился, приложил правую ладонь к груди в знак благодарности и посмотрел на Марию Александровну. Это было первое моё выступление на публику и что делать дальше, я не знал.
— Красивый рассказ. Очень тонко и глубоко, — похвалила Мария Александровна. — Кто-нибудь желает высказаться по поводу услышанного?
Я покосился на толстого гаишника, тот усмехался, и по лицу было видно, что ему есть что сказать, и в подтверждении моей догадки он поднял руку.
— Можно мне?
Мария Александровна кивнула.
— Разумеется. Друзья, сейчас своё мнение о рассказе Романа Евгеньевича выскажет Максим Голубев.
Максим Андреевич подошёл к микрофону, и я отступил назад, уступая ему место. Он взялся за микрофон двумя руками и заговорил:
— Тут было сказано, что это, дескать, глубоко и тонко. Вы, извините, Мария Александровна, ваша компетентность в вопросах литературы известна всем и потому не хочется оспаривать ваше мнение. Но какая глубина, какая тонкость? Да здесь стадо бегемотов прошло. Причём, потом вернулось и прошло снова! Герой рассказа скачет из реальности в воспоминания, из воспоминаний в фантазии и потом назад в реальность как лягушка по болоту — шлёп, шлёп — и это называется тонкость? Смешно! А эта тётка с дешёвой косметикой? Это что за бомж в фартуке? Неужели в праздник какую-то синюшную затрапезную продавщицу допустят продавать блины?
Голубев говорил громко, с вызовом, как будто готовился прыгнуть вперёд, чтобы закрыть грудью амбразуру вражеского дота. Если он действительно хочет это сделать, то пусть, я только «за». Впрочем, его возможная геройская смерть заботила меня мало. Я следил за реакцией зала. Некоторые из присутствующих соглашались с Максимом Андреевичем, кивая головами в такт его шлёпанью, другие оставались спокойны, кто-то вообще зевал. Всё это было понятно и предсказуемо. Но вот реакция Анны меня озадачила: она щурилась.