Шрифт:
Закладка:
– Почему ты ходишь в мирском платье, сын Даари?
Иригойен рассмеялся:
– Вы слишком высоко судите обо мне, добрые люди. Я не сумел стать даже учеником жреца.
– Но ведь ты владеешь храмовым пением, сын Даари?
– Вряд ли моё пение достойно храма. Я просто пытаюсь слагать гимны и пою их, как умею.
– Всё равно, – сказали ему. – Здесь никто не носит синего облачения. Спой для нас, сэднику, когда настанет ночь полнолуния.
Волкодав успел привыкнуть к тому, что песнопения в честь Матери Жизни рождались у Иригойена естественней, чем дыхание. Он даже удивился, заметив, что сын пекаря повадился бродить по двору из угла в угол, что-то бубня и временами хватая большой глиняный черепок, чтобы угольком нанести на него ещё несколько знаков.
– Чем это ты занят? – спросила хозяйка двора.
– Единоверцы попросили меня спеть для них в ночь полнолуния, – смутился Иригойен. – Это будет моя самая первая служба. Я пытаюсь найти достойные слова и боюсь осрамиться.
Мицулав оглядела разбросанные черепки.
– И осрамишься, если я подмету двор, – сказала она. – Вот стена, ровная и шершавая. Ты славный малый, и я не думаю, чтобы моему дому случился вред от знаков твоей веры.
Ещё до вечера половина стены покрылась неряшливыми вереницами халисунских письмён, многократно стёртых тряпкой и заново нанесённых. Когда начали собираться соседи, Младший Кернгорм встал на стражу, следя, чтобы кто-нибудь случайно не испортил труд Иригойена.
– Он будет славить Богиню, Светильник в Ночи Зажигающую, в полнолуние на зольных отвалах, – объяснял Ирги любопытным.
Люди удивлялись и спрашивали, куда приходить и скоро ли полнолуние.
Слышал бы это сам Иригойен, он за голову бы схватился. Но халисунец был занят: испытывал только что обожжённый по его задумке котёл. Хорошенько нагрев посудину над очагом, он смазал её маслом и теперь лепил к стенкам рыбные пирожки. Над маленьким двором уже плыл одуряюще вкусный запах, не нравившийся одному Волкодаву.
– Не сердись, – сказал венн Иригойену. – Наелся рыбы когда-то…
Сын пекаря и сам лишь надкусил своё изделие, удовлетворённо кивнул и остаток вновь отнёс Рыжему. Мать Кендарат задумчиво проводила его взглядом…
Зольные отвалы, или, как их называли в Дар-Дзуме, горельники, считались местным дивом, на которое не считали зазорным полюбоваться приезжие. Днём они курились удушливым беловатым дымком, но после заката, когда над ними появлялось неяркое голубоватое зарево, делались сказочными и таинственными. Волкодав знал, откуда бралось свечение. Камень огневец горит не как древесина. Оказавшись на воздухе, раскалённая зола жадно впитывает влагу, преет и гниёт, снова превращаясь во что-то горючее. Из-за этого слишком большие отвалы становятся подобием «кабанов», в каких чумазые жигари готовят древесный уголь для больших кузниц. Сверху горельник запекается глинистой коркой, внутри же принимается тлеть, да так, что плавится камень. Жар рвётся наружу, горячие воздухи поднимаются из трещин и светятся, точно прозрачные огоньки над болотом. Корка может лопнуть, и тогда горе вздумавшему бродить по отвалам. Пропадёшь, как неудачливый углежог, оступившийся в отверстие «кабана». Только на крик жигаря могут подоспеть друзья и, раскидав брёвна, вытащить бедолагу, – изуродованного, с лопнувшими глазами, но ещё способного выжить. Горельник, плавящийся изнутри, не раскидаешь. Его недра не оставят от человека даже опалённых костей…
Однако ближе к городку о страшном лице дар-дзумского дива сторонний человек мог и не догадаться. Здесь располагались самые старые, повторно отгоревшие и окончательно успокоившиеся курганы. Время сгладило их горбы, укутало склоны густой зеленью. Ветры не допускали сюда тяжёлый смрад. Зато на светящийся голубой туман, плававший над острыми вершинами более свежих отвалов, можно было без устали любоваться хоть до утра.
Как водится, добрый совет последовал с совершенно неожиданной стороны.
– А ты зажмурься, – сказал Иригойену Волкодав. – Кто тебя лучше всех слушал? Его и представь.
– Друг мой, – удивился сын пекаря, – тебе случалось говорить перед людьми?..
– Нет. Но я знал того, кому доводилось.
Когда сквозь мутную голубизну заструился из-за равнинного окоёма серебряный свет, Иригойен собрался было последовать успокоительному совету и вызвать в памяти лица родителей, терпеливо слушавших его первые гимны… Потом внезапно одумался.
Стыд и срам был ему лишиться вкуса к еде из-за людского суда, если он каждое полнолуние пел для Той, чья любовь была превыше всех земных милостей и искупала все кары!..
Лунное Небо, как чист и прозрачен Твой свет!
В мире дневном ничего удивительней нет.
Ты мириадами всё понимающих глаз
Сквозь покрывала туманов взираешь на нас…
Страха как не бывало. Иригойен простёр руки, не отягощённые ни синим шёлком, ни драгоценным шитьём, и стал выпевать вроде бы самые простые слова…
Солнце горячее людям во благо дано.
Наши дневные дела направляет оно.
Мы размечаем каналы, возводим дома, —
Всё, что взывает к рассудочной силе ума.
Но, запустив водогон, сосчитав кирпичи,
Мы вдохновенья для песен взыскуем в ночи…
– Он изменился, – шепнула Волкодаву мать Кендарат. – Если я не вовсе ослепла, лунный свет льнёт к нему, точно котёнок!
Венн и сам уже понял, что серебряный огонёк, ещё в деревне мучеников игравший над пальцами Иригойена, ему вовсе не померещился. Как и то, что довольно заурядный растерянный парень, не сумевший дать отпор двоим урлакам на горной тропе, постепенно становился… каким? Сразу слова-то не подберёшь.
Мать Кендарат подслушала его мысли.
– Мне кажется… он уходит от нас, – шепнула она.
– Плохо это, – проворчал Волкодав.
Жрица вздохнула. У неё стояла перед глазами тонкая нить божественной силы, коснувшаяся халисунца.
– Не нам судить, – сказала она.
И откуда эти двое взялись на её старую голову? Один не щадил себя в мирских трудах, другой – в усилиях духа, обращённого к Небесам. А ей самой – ей-то какой урок хотела преподать Кан Милосердная?..
Круг свой извечный светила торят не спеша,
И языком откровений глаголет душа.
Солнце зовёт за дела приниматься с утра.
Лунная ночь – неожиданных мыслей пора.
Солнечный свет беспристрастен и резок подчас,
Он злободневную истину зрит без прикрас.
Ночью в пределы вселенной уносится взор,
Где выплетается вечных созвездий узор,
Где ещё чуть – и прочитаны будут слова…
И не мешает дневная ему синева.
Голос Иригойена звенел и торжествовал, вплетаясь в лунное серебро.
Из потёмок у подножия заросших горельников стали возникать робкие тени. Это были оборванные, серые люди, никогда