Шрифт:
Закладка:
17 сентября.
Классы русского общества.
Россия двигается вперед и двигается быстро. Новое поколение обещает порядочные плоды, много старых зол истребляется или смягчается. Теперь, когда государства Европы беспокойно ожидают, чем ознаменуется влияние России на их дела, какую идею принесет с собою страна, недавно вступившая на сцену ее политики, — русский, увлеченный вихрем событий, еще более задумывается о ее судьбе и будущности. «Где мы, куда мы идем? Что из нас выйдет, что мы такое?», — вопросы эти занимают всех наших разномыслящих соотечественников. Одни видят в будущем квасную утопию блаженства России, когда она перельет в душу Европы какой-то свежий патриархально-религиозный элемент[160], другие мрачно смотрят на ее развитие, на могущество ее верховной власти, пророчат России страшные смуты и теряются в демократических мечтаниях[161], которые к ней вовсе не пристали, как итальянская блуза сибиряку. Третьи спрашивают себя с недоумением, чем это все держится, чем все кончится и, соскучивши подобными размышлениями, погружаются в спокойный эгоизм или ищут случая половить в мутной воде рыбу.
Мы все в политике любим поклоняться раз принятым идеям и обо всех государствах готовы судить по Франции или Англии. Идея неограниченной власти возбуждает в нас неодобрение, аристократию мы ненавидим более чем французы перед революциею, демократию мы признаем неудобною для России, потому что надо быть пошлым дураком, чтоб утверждать противное. Держа в одной руке историю чужих государств, в другой — сочинения чужих политических писателей, мы смотрим на Россию и, пораженные тем, что она не подходит под раз созданные правила, провозглашаем ее нестройным колоссом, варварским государством, едва ли способным для внутреннего совершенствования.
Тогда как довольно видеть, что Россия не похожа ни в чем на государства Европы, что она сформировалась иначе.
23 сентября.
Светлые дни осени прошли, и на набережной красуется грязь во всей своей прелести. Дождь не дождь, а какая-то сырость в воздухе гонит всех с улицы, так что я почти бросил мои наблюдения у окошка, за неимением предметов наблюдения. Сегодня я целый день сидел один, за исключением двух-трех получасовых визитов, и копался в транспорте книг, полученных от Исакова. Я так привык получать все новое себе в руки, что сдавать библиотеку[162] будет мне тяжело. Такое перелистывание бесполезно, но очень приятно. Между прочими вещами я прочитал с «испытующим видом» новый роман (начало) Ковалевского: «Петербург днем и ночью»[163] и посмеялся усилиям автора подделаться под манеру Сю в «Mysteres de Paris»[164]. Такие же картины бедности, грязи, такой же сюжет, оборвавшийся на soit disant[165] интересном месте.
Итак, настает время геморроя, скуки и «премудрых сомнений», впрочем, последний пункт так во мне усилился, что верно, не пойдет дальше. Чем-нибудь оно же должно кончиться. Но приближение скуки и геморроя меня пугает.
До сих пор мне совсем не скучно, я даже с небольшим удовольствием смотрел из окна на грязь и проходивших мужиков, закутанных в тулупы. Но я знаю, что скоро она подступит, расставит свои батареи и пойдет на штурм.
Прошлый год она была отбита совершенно, потому что я занимался делом с жаром и со своею философиею, третьего года я только что оставил корпус, и мне было не до скуки, четвертого года я был влюблен, еще один год назад idem[166]. В особенности несносная гостья была отпотчевана прошлого года, я ее даже сам вызывал и уверял, что во всю жизнь не буду знать скуки. Теперь же леность меня одолела совершенно, или, лучше сказать, не леность, а неуменье начать лучший образ жизни. Признаться, я плохо верю в пользу прошлого года, как трудолюбиво проведенного: для того, чтобы память, рано сбитая с пути, удержала б в себе что-нибудь, надо возобновить чтение тех же самых книг, занятие теми же предметами, с теми же руководствами. За это и не имею сил взяться. И какая же польза, ближе ли я стою к своей цели, если я немножко и поумнел в этот год?
После нескольких месяцев, проведенных всегда в праздной, иногда шумной компании, становишься ленив, пошл, но зато неспособен увлекаться. Впрочем, дай бог, лучше увлекаться.
С завтрашнего дня начинаю готовиться к деятельной и трудолюбивой жизни, а с 29 сентября начну трудиться, как прошлый год. По опыту я знаю, что давать себе обещания, твердо решаться, даже давать себе слово исполнить предположения — все это не ведет ни к чему. И потому ограничиваюсь одним простым предположением. До сих пор занятия мои ограничиваются бессвязным чтением от двух до трех часов в день. Остановив несколько начатых увражей[167], я ограничиваюсь теперь «Ирландиею» де Бомона[168] и «Дон Жуаном» Байрона, хотя «Дон Жуан» чтение вредное, особенно при петербургской осени.
Я благодарю судьбу за то, что она хотя не одарила меня энергиею и быстротою ума, но дала мне способность чувствовать изящное в мире искусства, науки и поэзии. Особенно при чтении великих писателей я благодарю судьбу и мои занятия, очистившие мой вкус. Имея в руках произведение одного из этих избранных, я перерождаюсь, становлюсь его достойным и вполне ценю каждую его мысль, каждое выражение.
Изо всех поэтов последнего времени и из известных мне старых к Байрону я питаю какое-то особенное чувство, которого он, может быть, ни на кого не производил. Здесь нет аффектации, потому что характер Байрона я нисколько нв нахожу похожим на мой: разве один скептицизм, да кто нынче не скептик? Еще в дни великой моей молодости, когда я увлекался высокими фразами, и тогда, удивляясь мрачности Байронова гения, я находил в нем что-то нежное, дружеское, родное, до крайности привлекательное. Так, я помню, читая «Манфреда», я плохо понимал главную идею, благоговел перед пышными метафорами, воображал, что понимаю идею разочарования, — благоговел перед чертями и вычурными духами, и вместе с тем я плакал в той сцене, когда Манфред, вызвавши образ Астарте, пересчитывает свои страдания и умоляет ее сказать хоть одно слово.
Теперь, конечно, я читаю с удовольствием роскошные и угрюмые сцены, родившиеся под пером Байрона, я более понимаю его в минутах ненависти и резкого презрения к свету и людям, но не этот элемент очаровывает меня в его творениях. Я с жадностию (...)
6 октября.
Наконец, я обуздал свою