Шрифт:
Закладка:
— Да наш это… Землячок. Чудит!
Но тут и Бальжи признал Воронова. А тот уже соскочил с седла и подсел к костерку, потирая руки, от него попахивало прелыми осожными листьями.
— Ты чего разоделся?
— Гуляю, — усмехнулся Тишка. — По случаю удачно провернутого дельца. — Помедлил, как бы собираясь с мыслями, а на самом деле лишь теперь обратив внимание на собственный наряд, который и самому показался чуждым сумрачному таежному неоглядью. — Правду сказать, захватили меня врасплох в лавчонке. Я только и успел натянуть на себя эту, с ближней полки, одежку. Пришлось в срочном порядке сматываться. — Оглядел реку и отливающее жгучей горячей зеленью ивняковое прибрежье. — Что-то лодки не вижу. Не подгребли еще? Я посылал к тебе своего человечка. Глухонемого.
— Он с моими парнями.
Тишка налил в деревянную чашку чаю, отпил глоток, похвалил:
— Хорош. Тайгой пахнет.
Время, коль скоро ожидаешь чего-то, словно бы останавливается, а если нет, то тянется медленно, и вот уж не только Прокопий, а и Бальжи начал выказывать нетерпение. Но вытолкалась из-за ближней речной излуки черным гибким пятном на светло-синем полотне острогрудая байкальская лодка, подвигаемая хрипатым задышистым мотором, а местами и длинными упругими баграми, и старики вздохнули с облегчением.
— Слава Богу! — сказал Старцев и поднялся с земли.
Лодка подбилась к берегу, с нее сошли братья Старцевы и подельник Тишки, широкоспинный, плосколицый, высоко вздернув над речной равнинностью правильное веселко.
— Все, дальше водной дороги нету.
Это сказал, ощупывая затиненный борт лодки чему-то улыбающийся Воронов, отвел в сторону глухонемого, потолковал с ним, знергично взмахивая руками.
— И мой подельник согласен со мной, говорит, дальше вода едва пробивается меж камней, версты три придется тянуть лодку волоком. Но да нам, братьям славянам, не привыкать. Еще в те поры, когда стояла Киевская Русь, наловчились. Да и позже… Про Ермака-то, небось, слыхали?
Вот, оказывается, чему улыбался Тишка, родству своему дальнему, славному радовался, соединенности со старыми временами, куда, случалось, манило неоскудевшее чувство. И не потому, что в лагерных библиотеках читано им было немало про древнюю Русь, а потому, скорее, что такая соединенность ощущается каждым русским человеком, стоит тому оказаться посреди вольных, ничем не стесняемых лесных просторов и глянуть окрест удивленными глазами, как взбулгатится на сердце и прежде томившее свычностью с обыденной жизнью, опахивающее серой скукотой, отступит, запамятуется и всколыхнется связующее с мирами, страстно притягивающее к себе, и невесть что тогда увидится, как если бы и его, смертного, вдруг поднял поток времени и перенес в давнее. И он станет дивоваться на деянья родичей, радоваться вместе с ними и огорчаться, если у них не заладится.
Не часто Тишка пребывает в тишине и покое, все больше когда растревожено на сердце, нередко и сомнение терзает: а не пора ли закопать топор войны? Нутром чует, если бы это зависело от него, то и сделал бы так, только теперь мало что от него зависело. В прошлый раз, уходя от байкальской новины: нагло взнявшихся у вековечных скал темно-желтых строений, косящих на мир цветными окнами, — лицом к лицу столкнулся с самым зловредным человеком в окружении Гребешкова. Секач увидел Тишку, метнул руку, изъеденную коростами, к обрезу, висящему на плече, и не успел: сноровка уже не та… Тишка сбил его с ног, занес над ним тяжелую суковатую палку, но посмотрел в шальные глаза и отшатнулся. Смеялись глаза, говорили про чуждое земной жизни.
— Ты чего? — со страхом спросил Воронов.
— А ты чего ждешь, сученок? — огрызнулся Секач. — Мне смерть не страшна. Самое время подыхать.
— Ну, тогда я подожду, — сказал Тишка. — В другой раз, когда тебе снова захочется жить, подловлю.
— Ах, ты, гад!
Секач еще долго ругался, сказал напоследок хлестко:
— Гребешок поклялся, что достанет тебя. А он слов на ветер не бросает.
— Ну, ну, поглядим…
… - А ты, пожалуй, прав, Тихон, — сказал Старцев, когда сыновья попили чаю и поели крошенину: мелкие вяленые кусочки бараньего мяса, смешанные с измолотой в мясорубке огородной мелочью, и, оживленно, посмеиваясь, заговорили про то, как подминали под лодочное дно речную волну да про глухую досаду молчаливого рулевого.
— Да, ты прав, — снова сказал Старцев. — Небось полазил по этим местам, изучил.
Воронов пожал плечами, спустился к реке. Прокопий проследил за ним глазами, сказал:
— Чудно, однако. Вдруг закрутит человека, и не узнать его. Тишка тих был в младенчестве, слова из него не вытянешь. Но утортали парня за решетку, сказывали, булку хлеба в магазине стянул; вернулся оттуда другой уж вовсе, хотя в душе мало поменялось. Теперь-то я вижу, мало.
— О нем и буряты ладно говорят, — согласился Бальжи. — Нередко заходит он в юрты, помогает кое-кому. А про себя сказывает, что он из рода Кольки Лонцова. Помнишь, как в свое время гулял слух о нем по Прибайкалью?
— Чего ж не помнить? Я уж не шибко малой был, когда услышал о нем в первый раз: мол, живал добрый молодец, подсоблял слабым да бедным, и везде ставил свою метку: есть она и в Александровском Централе, кровью на тюремной стене писанная. А еще толковали, будто де могила его на нашем, Светлянском кладбище, только сровнялась нынче с землей, не отыщешь.
— А у нас говорят, что на Горе предков его могила.
Тишка, незаметно подойдя, слушал нетропливый разговор стариков со странным чувством, как если бы речь шла не о нем, о ком-то еще, про кого он помнил и, бывало, путал его деянья со своими, но то и хорошо, что путаница не смущала, даже подвигала к чему-то светлому, о чем он хотел бы знать, и непременно узнал бы, когда бы мог дотянуться… Жаль, что это не так!
Версты две подвигали лодку, груженную домашним скарбом, волоком, укладывая на лесное чернотропье толстые, рубленные ветви деревьев. Было бы еще тяготней, если бы не Бальжи со своими конями и не Тишка с легким поджарым скакуном. Лошади, по первости норовившие скинуть непривычную упряжь, время спустя посмирнели и уж не выказывали уросливости, разве что на каменистых подъемах взбрыкивали, оседали назад, но теплые хозяйские руки умели привести их в чувство. До глубокой ночи длилось это, ни с чем не сходное в обыкновенной жизни, движение по тайге, взявшее у людей остатние силы, да и у коней тоже, они покрылись желтой парящей пеной, солоно, подобно человеческому поту, пахнущей. Всяк думал про то, скоро ли конец пути, и, когда глухонемой, с молчаливого согласия путников управлявший проталкиванием лодки, поднял руку и выразительно посмотрел на Воронова и что-то