Шрифт:
Закладка:
— Я воевал в Испании.
— Знаю. Вы мне говорили.
— И в Африке.
— Знаю.
— Я был в Индии. В плену у англичан. Три года.
— Знаю.
Тут лицо его заливала жалость к себе, словно у капризного ребенка.
— Проклятый итальяшка! А ну заткнись, черт возьми, проклятый итальяшка! Я офицер.
— Знаю.
— Офицер, а они так со мной обращались! Я вам говорил, что не люблю англичан?
— Да.
А теперь он обнял меня, а потом, взяв под руку, сказал:
— Пойдемте со мной! — И повел через площадь назад, преисполненный какой-то странной гордости и неизменной учтивости. — Выпьем по чашечке кофе… — но без единого следа прежнего страдания, словно собирался что-то мне показать.
— Посмотрите! — сказал он. — Мои друзья! — И, к моему удивлению, подвел, меня к столику у кафе «Росати», за которым сидели два молодых длинноволосых парня и изящная девушка. Мужчины в светлых брюках клеш с широкими кожаными поясами и ярких безукоризненных рубашках джерси, на плечи накинуты пиджаки, девушка в синем хлопчатобумажном наряде. Эти модные молодые люди с их непринужденно-нахальным и лениво-презрительным видом были, несомненно, жителями Рима.
— Cappelloni, — восхищенно прошипел Мерло. — Длинноволосые! — словно обрадованный тем, что его принимают такие, как они. — И все они фашисты! — добавил он, когда мы подошли совсем близко.
Меня это не удивило: фашизм носился в воздухе и, что особенно озадачивало, среди молодежи. Fascisti… Fascista… Fascismo — эти слова носились по улицам и площадям; словно на долгие, мрачные годы забвения и позора теперь можно было смотреть как на что-то случайное; старые, мертвые доктрины ожили вновь.
— А он еще и фашист? — услышал я как-то, проходя по Виа Систина, обращенный к подруге вопрос хорошенькой девушки. — Великолепно!
Вторая, более серьезная на вид, ответила:
— Так, значит, он фашист; какая гадость!
Нечего удивляться, что в этом климате Мерло процветал, плавал, как рыба, вновь брошенная в воду, и держался как человек, обретший новую жизнь, новую надежду. Внезапно положение изменилось, и время стало работать скорее на него, нежели против. Как будто снова настали 30-е годы; только все же это были не 30-е, а 70-е годы, и, наблюдая его встречу с тремя юными римлянами, я знал, что если не он, то они прекрасно понимали это. Его переполняли, распирали благодушие и восторг, они же держались с подчеркнутой вежливостью, словно ненароком пресытившись благом. Мерло в своей новообретенной радости как будто и не подозревал об этом. Обидчивый, легкоуязвимый, словно краб без панциря, он в то же время отличался такой же, как у краба, невосприимчивостью. Его собственные настроения, радостно-возбужденные или удрученные, окрашивали всю окружавшую его жизнь.
— Мой друг, — представил он меня, — англичанин, — и хлопнул меня по плечу своей тяжелой рукой. — Он жил в Риме в-молодости, когда был такой, как вы. Мы случайно встретились сейчас.
Молодые люди, один темноволосый, другой белокурый, с серьезным видом встали и пожали мне руку.
— Англичанин? — спросил темноволосый Марио.
— Но хороший англичанин, — сказал Мерло, усаживаясь. — Мой друг.
— Вы неплохо выглядите, — сказал он мне в баре неподалеку от Виа дель Корсо, на углу мощенного булыжником переулка, этом анахронизме из хрома и пластика, в котором царила шипящая и сверкающая машина для варки кофе «эспрессо».
На что я, совершенно не подумав:
— Знаю, друзья мне говорили.
Он, мгновенно скиснув, с печальным укором:
— Я тоже ваш друг…
— Все фашисты, — произнес он теперь, трепеща от удовольствия, — все они, все трое, все мы вчетвером, — с торжествующим видом глядя на меня, отмщенный. — Все из университета, — продолжал он и ущипнул Марио за коленку. — Ну ладно! Какие новости?
Молодые люди переглянулись.
— Ничего особенного, — сказал белокурый Карло; его рука грациозно покоилась на плече девушки.
— В пятницу, — сказал Мерло, — кто-то приложил того профессора-коммуниста. Есть последствия?
— Никаких, — отозвался Карло, не взглянув на него.
— Коммунистический кретин, — объяснил мне Мерло, — вечно организует демонстрации. Ведет на занятиях пропаганду. Вот кое-кто и позаботился о нем. Он еще в больнице?
— Полагаю, — сказал Марио и нервно постучал ложечкой по чашке.
Мерло предложил выпить еще кофе: девушка, Анна, согласилась, остальные отказались.
— В наши дни, — произнес Мерло, — мы пользовались касторкой. Был один директор школы, жил неподалеку от Пьяцца Фиуме. Занимался подрывной деятельностью. Выступал против дуче. Как-то мы трое схватили его, когда он выходил из дому, привязали к забору, влили ему касторки и так там и оставили. — Он стиснул рот. — Quello stronzo, какая вонища!
Молодые люди молчали, по-прежнему не глядя на него, а девушка посмотрела, словно на какое-то доисторическое животное, с интересом и отвращением.
— Извините за сильное слово, — сказал он, и она ответила мимолетной механической улыбкой, показывая, что непристойность еще не самое неприятное, на что он способен.
— Вам не нравится жестокость, — сказал мне Мерло, — но жестокость может быть вынужденной, жестокость может быть спасительной. — Он задрал подбородок так, что это казалось пародией на дуче. — Очистительной.
— Необходимой, — сказал Марио, не глядя на него.
— Вот именно. Необходимой.
— Демонстрация, — сказал он, когда я проходил через отдел новостей, и водрузил на свою лысую голову шляпу, словно каску. — Совсем рядом, в галерее Колонна. Коммунистические подонки. Против североатлантического пакта. Ничего особенного. Привезли мне сигарет?
Я ездил в Англию.
— Вот, — сказал я, протягивая ему пачку; вдруг лицо его перекосилось от нескрываемого ужаса, как у ребенка, которому на рождество преподнесли не тот подарок.
— Не эти. Я просил не эти.
Портик галереи Колонна и маленькая темная площадь за нею были запружены отрядами полицейских для борьбы с беспорядками, в серой форме и стальных шлемах. Проходя через кордон, Мерло поздоровался с ними: он знал их, и его знали.
Воздух кипел от возбуждения, от сдерживаемой готовности к насилию. Смуглые молодые полицейские ждали, переговариваясь вполголоса и переминаясь на месте. Вдруг со стороны Виа дель Корсо, словно выпорхнула захоронившаяся в укрытии пернатая дичь, выбежал молодой человек. Едва он успел что-то выкрикнуть и выпустить стайку листовок, как полиция с неистовым бешенством и преувеличенной яростью набросилась на него, на его голову посыпались удары полицейских дубинок, его потащили вдоль галереи прочь, вниз, на маленькую площадь, и бросили в грузовик.
Через несколько минут — второй, потом — третий, каждый их демарш — самоуничтожение, безжалостно прерываемая бессмыслица. Мерло бесстрастно взирал на все это из-за своего щитка репортера уголовной хроники. Этот переход от спокойного ожидания к бешеной деятельности совершился так внезапно, что казалось, будто все происходит во сне, и это смягчало и ослабляло силу шока.
— Видели? — сказал под конец Мерло, и только. —