Шрифт:
Закладка:
Ночевать тем не менее Боба с собой не взяли, ограничились словами благодарности и очередным восхищением ирландскими женщинами. Зачем они это мне говорят, – плакал Боб, лежа на прогретой за день лавке под островерхой протестантской церковью, – зачем они выворачивают мне душу? Что мне до ирландских женщин? У меня ни одного разу не было ирландской женщины. Даже североирландской не было ни разу! У меня не было ни одной пуэрториканки, ни одной бразильянки, ни одной перуанки. Я не знаю, какова на вкус их любовь, какова она на ощупь, как вышёптывают её их губы. Я просто хочу домой – в город солнца, который я оставил так легкомысленно, от которого я так неосмотрительно удалился на опасное расстояние, что почти перестал его ощущать. И все другие ощущения я тоже давно потерял, – горевал Боб, и так оно и было: он не чувствовал собственного горла, не чувствовал языка, не чувствовал боли, не чувствовал жизни. С этим и уснул. Снилась ему королева Англии.
Утро принесло облегчение и надежду. Температура упала, в теле бурлила застоявшаяся за ночь кровь, голуби сидели на чемодане и выклёвывали глаза женщинам на наклейках. В парке напротив выделывала какие-то невообразимые упражнения юная темнокожая девушка. И ноги её при этом сплетались в такие невиданные узлы, что у Боба сразу пропало всё утреннее настроение и вернулись вчерашние тоска и неуверенность. Идя к однокласснику, он старательно обходил солнечных официанток, что выносили стулья и застилали столы белоснежными скатертями, обходил пожилых женщин-почтальонов, смотревших на прохожих уважительно и просительно, как на потенциальных владельцев почтовых ящиков. Обходил совсем стареньких монашек, поблёскивавших керамическими челюстями, обходил дородных женщин-полицейских, в чьи руки хотелось отдаться и чьими наручниками хотелось быть навеки скованным. Одноклассника дома так и не было. Расспросы соседей ничего хорошего не принесли, скорее, наоборот – из соседней квартиры выскочила, небрежно прикрывшись одеяльцем, японка, даже не прикрывшись, а размахивая им, как флагом. Взгляд Боба невольно, но цепко скользнул по тёмным бритым икрам, по золотым от солнца бёдрам, по всему, что было в ней ещё, и пусть было в ней всего не так много, с оглядкой, скажем, на возраст, но и того оказалось достаточно, чтобы он погрузился в состояние беспросветной меланхолии, поблагодарил непонятно за что, попрощался неизвестно зачем и побрёл к ближайшему парку, где просидел до вечера. Вечером набрёл на церковную столовую, поужинал, рассказал женщинам, которые наливали суп, о своих скитаниях. Женщины слушали внимательно, но супа больше не наливали. Проститутки, – злился Боб, – настоящие проститутки. Разве этому их учит их вера? Разве к этому их призывают их пасторы? Чего б не оставить меня в этой чёртовой столовке до утра? Проститутки, – только и повторял он, – ага, проститутки. Единственные, кто поймёт меня в этом городе, – это только они. Единственные, на кого можно положиться. Единственные, кто мне в самом деле поможет. У меня осталась эта чёртова сотня, не везти же мне её домой? – пытался он логично размышлять. Сувениры? У нас их сувениры стоят дешевле. Хостел? Для слабаков. Я просто должен тут найти себе женщину. Я должен всё исправить, должен всё настроить, должен пустить новую воду в старые русла. Я просто обязан выловить какую-нибудь суринамку. Или эфиопку. Эфиопка вдохнёт в моё горло радость и покой. Именно так и будеты. Или, – размышлял он дальше, лёжа на той самой лавочке, подложив под голову чемодан, – японка. Японки умеют языком воскрешать мёртвых. Они поднимут меня, как Лазаря, очистят меня от глины и тёмных водорослей, сдвинут с места мои внутренние органы, что застыли, будто скованные морозом паровозы. Или, – уже совсем во сне бормотал он, – бразильянка. Королева карнавала. Со стопами горячими, как тлеющий уголь. С ладонями влажными, будто прибрежный камень утром. Гибкая и выносливая, она доведёт меня до аэропорта, посадит на нужный рейс и будет потом писать короткие шуточные письма ни о чём. Ночью пошёл дождь. Проснулся Боб с температурой и заложенным носом. До самолета оставались сутки.
Но даже с заложенным носом он всё равно ощущал запахи и дым этого города, его августовскую кожу – выжженную солнцем, выбеленную океаном. Смотрел на уличных птиц – на удивление спокойных в таком страшном гаме, смотрел на йогов и монахов, наблюдал за драконами на крышах и гиенами на мусорных баках, прикрывался рукой от кровавых утренних лучей, кутался в обвисший от дождя пиджак, но не становилось ему ни уютно, ни тепло. И когда уже надумал ехать в аэропорт и ждать там сутки, позвала его компания жизнерадостных пьяниц, что заприметили его ещё раньше, но с присущей настоящим пьяницам деликатностью не решались оторвать его от самокопания и мрачных утренних рефлексий. И вот, когда увидели они, что дела совсем плохи и что грызут человека этого изнутри бесы утренней безутешности, тогда окликнули они его, и позвали, приглашая к общему кругу, и угостили чудесным напитком. Как назывался напиток, не знали и сами аборигены, сказали лишь, что отравой этой торгуют поляки в своём магазине, название же его не могут выговорить даже они – польские продавцы. В польском языке столько шипящих, – восторженно кричали они Бобу, подливая и подливая, – что мы даже боимся представить себе их богослужения! Бог, наверное, просыпается каждый раз от псалмов с таким количеством шипящих! – говорили они Бобу, а тот им даже что-то отвечал на это, но его никто не слушал, все лишь говорили и говорили, и гиены перебегали в тень, и жёлтые змеи