Шрифт:
Закладка:
Может быть, поэтому в театре он довольно одинок. И, как все одинокие люди, ведет дневник. Его тянет к бумаге и перу. Он чувствует потребность формулировать свои мысли и чувства. И, когда ночью, после закончившегося спектакля, недавний Треплев, Иоганнес, царь Грозный, подняв воротник пальто, он выходит Лиховым переулком на Садово-Каретную, спускается к Самотеке, где уже рукой подать до дома, он идет пешком не только из экономии, а также потому, что привык и любит размышлять на ходу.
Ему есть над чем подумать — он недоволен своей жизнью. Второй сезон неудач. Да, он по-прежнему продолжает «нести репертуар», как говорят актеры, но что он будет играть завтра? Ему говорят, что другие не имеют и этого. Может быть — это утверждает Катя Мунт, — у него просто плохой характер? Но ведь — это тоже знают близкие и товарищи — никто не умеет быть таким неистощимо-веселым, забавным, жизнерадостным, как он, когда ему хорошо. Но почему же это так редко с ним бывает?
Он уже спрашивал Чехова об этом год назад: «Не понимаю, отчего так тяжело живется. Вероятно, у меня тяжелый характер. А может быть, неврастения».
Тогда Антон Павлович посмотрел на это как врач и посоветовал ему провести лето на юге.
Он вспоминает и другое письмо Чехова — об Иоганнесе, где Чехов писал ему об «одинокости, которую испытывают только высокие, притом здоровые (в высшем значении) организации».
И он понимает, что это письмо не только об Иоганнесе, но и о самом Чехове, а, может быть, отчасти и о нем — Мейерхольде.
Неврастения тогда считалась модной болезнью, как в середине XIX века — чахотка. Нервы, нервность, неврастения, неврозы — многое объяснялось этим. Газетчики писали: «наш нервный век». Появилось театральное амплуа — герой-неврастеник. Мейерхольда тоже числили по этому разряду. В модных пьесах героини обязательно падали в обморок. Нередки были обмороки и в зрительном зале. Это было своего рода психологическим поветрием. Много лет спустя В. Э. Мейерхольд, решив поставить спектакль из трех чеховских водевилей, блестяще спародировал эту странную историческую особенность в общем-то довольно безобидного и тихого времени и назвал свой спектакль «33 обморока».
Нет, неврастения тут ни при чем. Пожалуй, все гораздо проще. Просто он хочет играть. Но не тусклого Флора, не выдуманного князя Трубчевского, а одного из тех молодых людей конца одного века и начала нового, к числу которых принадлежат уже сыгранные им Треплев, Иоганнес, Тузенбах, — одного из тех, к которым принадлежит и он сам.
Но он всего лишь актер, и его работа зависит от многих обстоятельств: от репертуара, от расположения или нерасположения режиссеров, от того, что происходит в театре и вне его, от десятка причин, ему неподвластных.
Он хозяин сам себе только ночью за тетрадками дневников.
И он снова пишет: «Я часто страдаю, потому что у меня остро развитое самосознание. Я часто страдаю, зная, что я не то, чем должен быть. Я часто в разладе со средой, в разладе с самим собой. Постоянно сомневаюсь, люблю жизнь, но бегу от нее. Презираю свое слабоволие и хочу силы, ищу труда. Я несчастен чаще, чем счастлив. Но счастье найду, как только перестану копаться в анализах, как только окрепнут силы, чтоб броситься в активную борьбу. В новой пьесе Горького кто-то говорит: «Надо замешаться в самую гущу жизни». Верно. А босяк Сережка в «Мальве» говорит: «Надо всегда что-нибудь делать, чтобы вокруг тебя люди вертелись… и чувствовали, что ты живешь. Жизнь надо мешать чаще, чтобы она не закисала». Верно. В драме Треплева, Иоганнеса и Тузенбаха много моего, особенно в Треплеве. Когда в 1898 году я впервые играл эту роль, я переживал много сходного с ним. Исполнение роли Иоганнеса совпало с моими увлечениями индивидуалистическими тенденциями. Призывные ноты Тузенбаха к труду, к активной борьбе помогают мне вырваться из области идеализма пассивного. И вот я рвусь к жизнеспособности, к трепетному здоровому труду. Хочется кипеть, бурлить, чтобы создавать, не только разрушать, создавать, разрушая. Теперь кризис. Самый опасный момент. И остро развитое сознание, сомнения, колебания, самоанализ, критика окружающего, увлечения доктринами — все это не должно быть целью, только средством. Все это для чего-то другого. <…> Мое творчество — отпечаток смуты современности. Впереди новое творчество, потому что новая жизнь. Меня уже захватила новая волна».
В исповедальных дневниковых записях нередко присутствует элемент самолюбования и позы. Самоанализ разрастается и становится самоцелью. Человек уже не пишет дневник, чтобы лучше понять себя, а как бы живет, чтобы писать дневник. Таковы дневники Гонкуров. Эта черта совершенно отсутствует в дневниковых записях Мейерхольда. Они всегда психологически точны: самоанализ в них предваряет поступок, действие, очень четко их мотивирует. Вышеприведенная запись с поразительной верностью объясняет душевную сумятицу молодого художника, то, что он сам называет разладом со средой и с самим собой. В ней подводятся итоги целого периода жизни и сквозит ожидание нового.
Может быть, этот дар психологической точности самонаблюдения и казался Чехову в Мейерхольде предвестием литературного таланта. Но этот, не такой уж чистый, дар, если он обращен на самого себя, помогает формированию редкого по цельности, при всех его крайностях, характера. Мейерхольд часто казался другим людям загадкой. Но для самого себя он загадкой не был.
И, чтобы понять его до конца, нам нужно только следовать за ним самим.
Огромное впечатление на Мейерхольда в конце года произвела психическая болезнь его старого товарища по Филармонии, актера на маленьких ролях в Художественном театре А. П. Зонова, может быть, самого близкого его друга в этот беспокойный и трудный год.
«Я и он почти каждый день сходились и говорили, чтобы реализовать давно желанные мечты. Говорили и писали. У него не было денег, не было места; нашлось место, явились деньги. Он хотел работать при журнале, я его устроил. Он радовался, как ребенок, потому что осуществилось то, к чему давно стремился. Писать о театре, видеть горячих людей за работой разрушения старых форм и создания новых <…> Вдруг мы не стали понимать его. Тогда мы поняли, что он ушел от нас безвозвратно. <…> Аркадий Павлович в палате для душевнобольных. Я навещаю его. Известил родных, но никого еще нет. Он пока на моем попечении».
Мейерхольд несколько драматизировал заболевание А. П. Зонова. Зонов выздоровел, стал работать в театре, приобрел известность как хороший,