Шрифт:
Закладка:
Я попытался перевернуться, и меня со всех сторон пронзила боль: болели голова, спина, правое бедро, а главное — нестерпимой болью пульсировала левая лодыжка. Я медленно попытался встать, но вынужден был присесть обратно на край кровати. Попытался еще раз, и вот наконец ступни нащупали пару шерстяных домашних туфель. Я, хромая, пересек комнату: на бархатном диване лежал расшитый арабесками пурпурный халат. Собственных моих вещей нигде видно не было. Я дотащился до окна и приподнял тяжелую атласную штору. Мне представлялось, что сейчас раннее утро, однако меня ослепил свет погожего дня после снегопада. Я находился на первом этаже особняка то ли на окраине города, то ли за его пределами. Передо мной расстилался двор, дремлющий под снежным покровом. И если комната моя так и полыхала изобилием красок, снаружи мне предстал черно-белый дагерротип.
В углу комнаты, у дивана находился письменный стол, а на нем — перо, чернильница, начищенный латунный колокольчик и несколько листов papier japon. На верхнем листе была нацарапана записка. Я осел на стул и начал читать: «Месье, смею надеяться, что вы должным образом отдохнули. Джакомо к вашим услугам. Призвать его можно, позвонив в колокольчик. Мадам Эдмонда».
Стоило мне последовать указаниям автора этого послания, как дверь тут же отворилась. В комнату вплыл просторный серебряный поднос, а за ним шествовал тот, кто его нес, — дворецкий, лицо которого, обрамленное бакенбардами, неподвижностью напоминало посмертную маску. Это был незнакомец, который доставил меня сюда накануне.
Самые толковые слуги наделены едва ли не сверхъестественной способностью угадывать пожелания хозяев, и Джакомо вернулся буквально сразу же после того, как я допил кофе, и препроводил меня в соседнее помещение, где стояла ванна. Он помог мне ее принять, побрил меня, а когда я вытерся, облачил в одежды исключительной добротности: костюм из тех, какие шьют у Штауба или Дюмана, сорочку и галстук от Буавена, прибавил булавку от Жаненша и трость от Вердье — с крупной серебряной ручкой в форме утиной головы. В те времена, когда был я молодым денди, я с гордостью бы облачился в подобный наряд. Ныне, своей сифилитической осенью, я ощущал себя куклой, разряженной для какого-то непотребного карнавала.
И вот, усевшись в этом облачении у камина, я некоторое время размышлял о причудливом ходе событий, а после вновь явился Джакомо и сообщил, что ужин подан. Он помог мне перебраться в кресло на колесиках и покатил по длинному сверкающему коридору в столовую, где на противоположных концах стола поставлены были два прибора.
— Мадам Эдмонда нижайше просит ее извинить, месье, — без выражения объявил Джакомо. — Ее задержали непредвиденные дела, и она присоединится к вам при первой возможности. Пока же она просит вас приступить к трапезе, не откладывая.
Я ел так, будто голодал уже много дней: жареное мясо всевозможных видов, сыры и варенья, пирожки и пирожные, — и запивал все это дивным вином, кофе и бренди. Столовая была украшена даже крикливее моей спальни: ленточное золочение на стенах, потолок, разбитый на ромбы, замысловатый узор на паркете, мраморный камин, а в углах опять же камелии. Окна выходили в тот же двор, который я уже имел возможность рассмотреть из спальни, а стены были почти полностью завешаны отменными картинами, изображавшими всевозможные морские и колониальные виды.
Наконец — я уже курил сигару — Джакомо объявил о прибытии мадам Эдмонды. Он распахнул дверь в дальнем конце зала, и в проеме возникла тонкая фигура молодой женщины в роскошном черном платье. К густым волосам, уложенным в высокую прическу, была прикреплена вуаль из темного тюля, скрывавшая лицо. Я попытался встать, но пронзившая лодыжку резкая боль пресекла мой галантный порыв. Дама нерешительно, едва ли не смущенно приближалась к столу. В ее движениях, сопровождавшихся шуршанием бархата, читалась тонкая кошачья грация. Подойдя, мадам Эдмонда остановилась прямо напротив меня.
— Прошу вас, месье, не вставайте, — проговорила она. Голос звучал приглушенно и будто бы издалека. — Меня уведомили, что вас мучает боль, но даже не будь это так, излишняя чопорность мне не по душе.
Джакомо помог мадам Эдмонде занять ее место на противоположном конце стола. Она спросила, успел ли я насытиться; я заверил, что успел, и одновременно поблагодарил за гостеприимство. Она сообщила, что одежда моя у прачки. Я осведомился о своих карманных часах.
— Разбиты вдребезги, — ответила она. — Отправлены часовщику для починки.
— Надеюсь, мадам, вы не сочтете меня навязчивым, — начал я, — но, признаюсь, я умираю от любопытства. Кто вы?
— Имя мое — мадам Эдмонда де Бресси.
— Де Бресси… ваше имя мне незнакомо.
— Это не имеет значения.
— Чем же совершенно чужой человек заслужил вашу щедрость?
— Вы не чужой человек.
— Мы знакомы?
— В определенном смысле.
— Не припомню, чтобы мне доводилось знать хоть одну мадам Эдмонду и даже мадемуазель Эдмонду.
— Это не отменяет того факта, что нам довелось познакомиться, пусть и в далеком прошлом.
— Возможно, — начал было я, — я все вспомню, если вы откроете лицо.
— Уверяю вас, это ничего не изменит, — отозвалась она, но тем не менее подняла руки к вуали и откинула ее на затылок, явив мне лицо страшно изуродованное, напоминающее скорее морду чудовища из ночного кошмара, чем женщины или мужчины. Если говорить о лицах живых, сравнить я его в состоянии только с дагерротипами, которые много лет назад вошли в моду в Париже — их и по сей день можно еще порой откопать на лотках у букинистов на набережной Сены: там изображены перекошенные черты несчастных, некогда находившихся в лечебнице Сальпетриер. Будто бы некий дьявол оттянул ее глаза к полу, одновременно дернув нос вверх и вправо. Рот будто бы распялили наискосок. В нижней части лица кожа была будто опалена огнем, подбородок ввалился. Поскольку уже темнело, лицо озарял свет свечей, и тени лишь подчеркнули неестественные глубокие