Шрифт:
Закладка:
Увы, с той поры, как Тамаш своим маленьким минометом взорвал мой покой и я принялся наблюдать себя, признаки увядания, правда весьма медленного увядания, начали обнаруживаться вдруг то в одном, то в другом — вернее, становилось видимым то, чего до сих пор я не видел. Не видел по легкомыслию, поверхностности или потому, что сам же отодвигал в подсознание — из самозащиты. Так, стоя однажды утром под душем и намыливая свои все еще хорошей формы ноги, я неожиданно увидел, что в области щиколотки, но значительно выше, вдоль большой берцовой кости и даже с переходом на икры, изнутри под белой кожей проступает паутина причудливо извивающихся тоненьких лиловых линий, напоминая гидрографическую карту с помеченными кое-где пятнышками озер. Так что же, вчера этого еще не было? Вчера я еще не видел. И не коварство капилляров тому виной, а всего лишь трусость глаз моих, которые не желали заметить, что мои ноги стареют. Они начали стареть со дня моего рождения, даже раньше, у матери в матке, тогда еще не удаленной, и это будет продолжаться до тех пор, пока меня не поглотит могила.
Могила. Вот и слово это отсутствовало раньше в моем лексиконе…
На похороны я не ходил. Сперва отклонял докучные приглашения, отговариваясь тем, что боюсь вдруг забыться и начать вслух посмеиваться над лицемерными аттракционами, какими, за неимением лучшего, развлекает себя одетая в траур публика; позднее, когда к моему отсутствию привыкли, уже и не требовалось отговорок, чтобы, оставшись дома, молча, про себя, оплакать того, кто стоил слез. Таких, к счастью, бывало немного. Чем старее человек, тем больше отсевков застревает на его сите, последним — к сожалению, последним — оказывается он сам.
Я привык к тому, что не хожу на похороны, вот это меня и встревожило. Значит, у меня появились привычки, безошибочный признак старости — морщинки не только на коже, но и в душе. И вокруг меня к моим привычкам, оказывается, привыкли. Настолько, что, когда я однажды все-таки явился на похороны — когда ж это было?.. в прошлом году?.. позапрошлом?.. или, может, еще раньше? — люди стали перешептываться за моей спиной. Слух у меня для моих лет необыкновенно острый — по крайней мере еще недавно был таковым, — когда речь заходит о том, что меня интересует; ко всему прочему я глух был прежде, остался глух и теперь. На Фаркашретское кладбище меня выманили похороны мужа некой известной пештской красавицы. Был чудесный осенний день, природа застыла в осеннем уборе: что ж, подумал я, прогуляю себя немножко. Увы, я не принял в расчет, что встречу так много знакомых.
— А этого каким ветром сюда занесло? — послышалось за моей спиной справа.
— Этот с чего заявился? — прошелестело слева.
— Ему-то здесь что надо? — нескромно громыхнуло уже сверху, из туч, с неба, быть может, голосом самого покойника.
Шепот:
— А ты не знал? У него же связь была с вдовушкой.
— Да ну?
— Много лет!
— Кому ж это не известно?
Кажется, даже деревья, даже кресты на могилах с любопытством оборачивались мне вслед, когда я медленно брел по щиколотку в огненной осенней листве за похоронными дрогами, оттянувшись в самый конец траурного шествия. Там был tout Budapest[6], так почему бы и мне не почтить память покойного? Не прийти потому только, что в грош его не ставил? Это еще не резон. Я жалел его жену независимо от того, была у меня с нею связь или нет. Она шла за дрогами совсем одна, не опираясь ни на чью руку, гордо выпрямив стройный стан, вся в черном, с открытым лицом; длинная траурная вуаль, откинутая через шляпку назад, покрывала ей плечи. В пяти шагах позади нее сопела, всхлипывая, воронья стая родни, за ними шли вороны официальные, тоже все в черном, а дальше — бесконечная вереница стариков и старух, и все они горячо кивали, словно твердили: ну вот, так-то! В смраде старых тел совсем терялся запах молодости.
— Оказывается, и тебя можно увидеть в кои-то веки?
Я знал: из всех воронов и псевдоворонов, готовых на меня накинуться, он первым — как только увидит — вонзит в меня свой клюв. Он настолько стар и дряхл, что передвигается уже не на ногах — на разбухших варикозных венах, его голос так надтреснут, что об него спотыкаются даже мухи, его лицо известково-бело, словно его же посмертная маска, и, несмотря на все это, он так нахально назойлив, как будто в его жилах переливается жизненная сила какого-нибудь двадцатилетнего непоседы. Незачем и говорить, что он поэт, лирик.
— Так, значит, и ты иногда посещаешь кладбища?
— Редко.
— Знаем… это мы про тебя знаем. Ну да ведь бывают исключительные случаи!
И он еще шаловливо подмаргивает слезящимися оловянными глазками! Вдобавок ко всему — должно быть, вящего курьеза ради — он именует себя Яношем Курейсом-младшим, как будто можно вообразить Яноша Курейса-старшего! Прикрыв ладонью глаза от солнца — хотя солнца нет, а если есть, то светит по-осеннему слабо, — он отыскивает взглядом идущую за похоронными дрогами вдову.
— А ведь все еще хороша, м-м?.. хе-хе-хе…
Ах ты, мумия ходячая, говорю я про себя, да ведь ты вот-вот рассыплешься, а все еще воображаешь себя мужчиной! Да сожми я тебя сейчас, ты так и вытек бы между пальцев, словно коровьи мозги. А ты еще причмокиваешь тут, будто губы твои и впрямь из плоти и крови. Сорок или