Шрифт:
Закладка:
— Я?! Счастливый? — воскликнул Феденька, опуская на пол худые, желтые от загара ноги. — Раенька! Скажи мне еще! Я хочу быть слабым счастливым человеком, я рожден для этого, а все время думаю, что я сильный и не имею права на счастье. Вот в чем ужас! А я счастливый!
— Счастливый, — повторила Ра сквозь зубастую, огромную в своей откровенности зевоту. — Я спать хочу, Федя.
Пока дети и жена спали, давно уже превратив новую московскую квартиру в запашистую, наполненную испарениями берложку, в которой всегда что-то сушилось, что-то отмокало в ванной, что-то готовилось к стирке и в которой все они, и родители и дети, тоже превратились как бы в естественных, забывших о признаках пола и об одеждах, растущих и выращивающих, кормящих и выкармливаемых, обыкновенных живых людей, валящихся с ног от усталости и просыпающихся с веселыми, нежными улыбками, всполошенных кормильцев, разбуженных плачем и писком проголодавшихся детей, — пока дети и жена мирно посапывали, разбросавшись в своих белых постелях, Феденька Луняшин, выстирав пеленки и ползунки, принес с балкона расплющенное ведро, на которое с задумчивым черным блеском глаз посмотрела Муха, свернувшаяся на коврике в прихожей, и стал еще раз обмывать струей горячей воды и стиральным порошком, очищая грязь из глубоких поднутрений.
В ванной запахло теплой соляркой. Сплющенный круг заблестел. Отдраенный и оттертый от рыжих крапинок ржавчины, тяжелый и загадочно многообразный, он, как детский калейдоскоп, образующий всевозможные комбинации орнаментов, возбуждал воображение и тревожил.
Феденьке показалось вдруг, что если его повесить на стену возле стола и назвать автопортретом, то умный человек, приглядевшийся к вмятинам и извилинам, к выпуклостям и яйцеподобному овалу, сумеет найти родственные черты в этой смятой колесами жести.
Хотя он и знал, что умный человек не скоро еще появится в душноватой берложке, в дитятнике, как назвал теперь их жилье насмешливый Борис.
После похорон он никак не мог избавиться от поганого чувства, что та жизнь, в которую прогнала его с трамвайной остановки Марина, совсем необязательна для него и что раньше он был для чего-то нужен, была у него какая-то цель, а теперь трагическая необязательность именно этой жизни, какой он жил, смущала его и заставляла искать нечто высшее в самом себе, чтобы прийти в состояние естественной гармонии. Но это высшее теперь было как бы вне его, было не там, где существовал он сам. Вся его жизнь словно бы подчинилась раз и навсегда задаче выращивания детей, и, как он ни старался представить себе перемены, какие могли бы произойти с ним в будущем, ничего хорошего для себя он не видел в обозримых временных просторах: жена, дети, заботы, страдания, неизбежные болезни детей и радость освобождения от этих страданий. Все это нескончаемой чередой тянулось по белому полотнищу жизни, как следы по снегу, приводя его в уныние и растерянность. А тут еще зачем-то взяли собаку, которая тоже требовала внимания, ласки и заботы.
Когда в его жизни наступала полоса отчаяния, он становился болтливым и нервно-веселым. На ум ему приходили обрывочные мысли, трансформируясь в сознании и становясь как будто бы собственными мыслями, а та приятная и необязательная жизнь, в центре которой он теперь находился, кипела в нем газированным каким-то напитком, туманящим мозг и позволяющим ему высказываться с непосредственностью разыгравшегося ребенка.
Он забывал о непрочности своих знаний, о недоученности и, вколачивая в свою голову мысль о том, что жизнь цель жизни, страдал душою от непоследовательности и скоропалительности суждений, искал поддержки у домашних, увлекался, выуживая из своей памяти все те знания, какие успел для чего-то накопить, и вытряхивал их, как хлам, веселясь в этом самоочищении и пребывая в состоянии беспокойства, словно готовился к новой жизни, о которой он мечтал.
Жить на свете с утренней душою, чтобы простое дело — отмытый ли круг сплющенного ведра, выстиранные ползунки или нетерпеливый взгляд собаки, зовущей на прогулку, — все эти добрые дела стали бы для него большими и важными.
В этот день его умилил вопрос Ра, которая проснулась в десятом часу вечера вместе с детьми, когда он смотрел по телевидению программу «Время».
— Ну что там в мире? — спросила она, кормя детей. — Опасно? Напряженно?
Он почувствовал мурашки в позвоночнике, вгляделся в нее — не шутит ли она — и ответил дрожащим голосом:
— Очень опасно. Но ты ничего не бойся. — И повторил с нежностью: — Ничего не бойся!
— А что происходит-то? Я совсем ничего не читаю, не интересуюсь.
— Что и всегда. Всегда хотели, чтобы мы жили на задворках Европы, а мы всегда жили по-своему, как самим хотелось. Когда Россия еще только вышла на международную арену, то есть на европейское, так сказать, поле деятельности, они уже и тогда писали, что надо подавить в России дух самобытности, считали это главной опасностью для Европы. Так они думали тогда, так думают и до сих пор. А мы живем по-своему, — объяснял он ей, как объясняют сложные вопросы ребенку, — и не хотим жить, как они нам советуют. Не советуют, нет! Они хотели бы подавить все наши мечты. Всегда хотели и теперь хотят. Но они ничего с нами не могут поделать и бесятся от этого. А еще бесятся оттого, что стали бояться нас. Опасность в том и состоит, что они могут от страха укусить. А мы говорим: не бойтесь, мы вас бить не будем, давайте торговать. В общем — так… Понятно?
— Ну а чего же они?
— Кто?
— Ну эти…
— Не верят. Говорят, что мы хотим обмануть их и завоевать Европу.
— Надо же! — сказала Ра, впихивая ложечку с манной кашей в измазанный ротик Алисы, которая не хотела есть. Слышно было, как серебряная ложечка стучала по маленьким зубам девочки, только-только прорезавшимся в верхней десне и беспокоящим Алису. — А вон дядя, — говорила Ра, кивая на телеэкран. — Вон дядя! Что это он там говорит? Я за себя не боюсь, — сказала она, отвлекаясь от дочери. — Я за них…
А Феденька показал ей голубую отметинку на пальце и спросил:
— Помнишь? Это меня Муха укусила. От страха. Я ее спасал, а она от страха тяпнула. Самое опасное сейчас — страх. Самое опасное. Поэтому я и говорю — нельзя бояться… Если все люди будут бояться конца света, тогда считай, что смерть уже поселилась на планете, как у себя дома, навсегда. И ничто тогда не