Шрифт:
Закладка:
Ну а потом уже всерьез обсуждался вопрос: не поместить ли меня в психиатрическую больницу? И об этом велись переговоры с комсоргом нашей группы Борисом Пышковым. Он был поставлен перед альтернативой: либо заявление на меня в органы, либо докладная о моей невменяемости. И тогда Борис Пышков, как он потом мне объяснял, выбрал из двух зол меньшее: как представитель общественной организации, он написал заявление о необходимости поместить меня в психиатрическую больницу. Этот последний разговор происходил у нас в октябре 1952 года – в тот момент, когда, по сути дела, со мной уже «попрощались».
Оказалось, что я совершенно неправильно объяснил происхождение феодализма в Китае, неправильно толковал в своей курсовой работе происхождение феодализма в Киевской Руси, сделал неправильный доклад о народовольцах… И вдобавок произошло еще одно событие, которое в какой-то мере определило мою судьбу.
В своем движении по разным кафедрам философского факультета я однажды забрел на кафедру логики, которая тогда меня привлекала меньше всего, поскольку я твердо знал, что формальной логики больше нет и быть не может, а диалектическая еще не создана – есть только логика «Капитала», а Логики еще нет[184]. Я слышал про эти истории с «Теоретической логикой» Гильберта и Аккермана, мне очень нравилась книжка Шарля Серрюса, которую было запрещено пропагандировать, мне очень не нравились лекции наших факультетских логиков, в частности Павла Сергеевича Попова, тем более лекции Алексеева или Черкесова.
Попал я на доклад Митрофана Николаевича Алексеева (потом научного руководителя Александра Зиновьева и Бориса Грушина) о развитии логических форм мышления. При этом он определял формы как то общее, что мы выделяем из всего ряда наблюдающихся явлений мышления в их историческом ряду, а потом ставил вопрос, как они могут развиваться и развиваются.
Георгий Щедровицкий
Я схематизировал его доклад, привел к противоречию и задал ему развернутый вопрос: «Скажите, пожалуйста, а как вы это представляете? Как могут иметь развитие формы, которые вы выделили по тождеству всех явлений? Как можно вообще осмысленно ставить такой вопрос?»
Он просто не понял моего вопроса. Понял Черкесов, который тотчас же взвился. Понял Ахманов (он тогда еще был на кафедре), представитель старой формальной школы, который сказал: «Вот прекрасный вопрос задал молодой человек». Его поддержал Попов. И так как ситуация была вроде бы разумная и очевидная, то Черкесов начал кричать на меня, спрашивать, с какого я курса, откуда я такой взялся, почему он меня еще не знает и зачем я с диверсионными целями явился на заседание кафедры. Я сначала терпеливо объяснял, что никаких «диверсионных» целей у меня не было, что я пришел послушать интересующий меня доклад и вот задаю сугубо научный вопрос… На что он мне очень разумно и резонно отвечал, что вопросы, на которые докладчик ответить не может, не могут квалифицироваться как научные.
Закончилось это тем, что меня попросили уйти с заседания кафедры, и Черкесов предупредил, что больше меня на заседания кафедры пускать не будут. Ну, вот тут я завелся впервые, так сказать, на полную катушку.
Может быть, в этом была прагматическая, корыстная цель. Дело в том, что мне все больше и больше нравилась философия как таковая, я к этому времени уже понял, что это область моей жизни (я вспоминал все время слова Вовченко о том, что буду ползать на коленях, просить спасти), что выхода у меня уже нет (с ребенком, которого надо кормить); я начал искать для себя такую экологическую нишу, в которой смогу существовать. И тогда на передний план для меня стала все больше выступать логика.
Короче говоря, я пришел к выводу, к которому, как я теперь понимаю (или понял уже даже тогда), приходили – каждый в отдельности – те действительно мыслящие люди, которые попали на философский факультет. К этому времени область логики стала той областью, в которой сосредоточили свои усилия все те, кто на самом деле любил философию и хотел в ней работать, ибо логика не рассматривалась как непосредственно идеологическая область. И в ней, казалось, можно было работать.
Я начал все больше и больше подумывать, не оставить ли все интересовавшие меня вопросы истории, исторического процесса, судеб человека как таковые, во всяком случае формально публично их не выражать, а искать некоторую область профессионализации – искать ее собственно в логике.
И вот примерно тогда же произошла моя первая встреча с Александром Зиновьевым – сначала совершенно юмористическая.
Дело в том, что в ходе многочисленных эпизодов борьбы за свое существование и за разумность я однажды выступил на групповом комсомольском собрании с критикой системы подготовки, системы образования на факультете. Я говорил, что от нас требуют хорошего знания гегелевской философии, вообще первоисточников, а времени для проработки концепции Гегеля дают две недели, и это смешно. «И поэтому, – сказал я, – нам не удается читать Георга Вильгельма Гегеля, а приходится читать Георгия Фёдоровича Александрова. И, прочитав Георгия Фёдоровича, мы потом весело и вольно рассказываем о Георге Вильгельмовиче». Эта шутка стала известна всему факультету, была распространена среди студентов и дошла опять-таки до комсомольского и партийного бюро факультета. И там решили примерно наказать меня за все эти безобразия. Но как наказать? Ведь говорил-то я вещи совершенно правильные…
А так как Александр Зиновьев был штатным карикатуристом газеты «За ленинский стиль», то ему и дали задание. Его привели, поставили в коридоре, когда я проходил в спорткомитет, чтобы он посмотрел на меня и сочинил стишки, смысл которых был бы прямо противоположен тому, что я говорил: нечего нам читать Георга Вильгельмовича, нам вполне достаточно Георгия Фёдоровича. Идея состояла в том, чтобы изобразить меня, отталкивающего кипу томов Гегеля и хватающего книжку Александрова «История философии». Что Александр Александрович Зиновьев и выполнил со свойственным ему мастерством и талантом.
Надо сказать, что я тогда ходил в длинной такой финской шапке (это, наверное, очень подчеркивало некоторые характерные линии моего лица) и был гораздо шире в плечах, поскольку бегал на лыжах и поддерживал себя в форме, а кроме того, я носил перешитое из отцовской шинели широкое серое пальто, обуженное в талии и с подкладными плечами (а тогда еще носили подкладные плечи); вообще вид у меня был, наверное, весьма характерный. И он это все схватил очень четко.
А я случайно зашел в помещение комитета, где стоял стол Зиновьева, увидел эту карикатуру на себя, дико разозлился и сказал, что этого дела так не оставлю, поскольку говорил-то я прямо противоположное и есть протокол. Сказал, что подам в суд и на него (на Зиновьева), и на остальных…
Мы все посмеялись очень весело, и Зиновьев отправился выяснять, как же было на самом деле, и советоваться с секретарем партбюро факультета – а им в то время стал Войшвилло. Войшвилло навел справки и сказал, что уж таких подтасовок и такого безобразия газета «За ленинский стиль» допустить не может. И было приказано карикатуру на меня не помещать.
Так состоялась наша первая встреча с Александром Зиновьевым. Надо сказать, что сама по себе она ничем примечательна не была – мы посмеялись и разошлись; но она послужила тем узелком, или завязкой, которая через полтора месяца связала нас надолго, а в каком-то смысле навсегда – для меня, во всяком случае.
Но это уже другая история – история, которая неразрывно связана с логикой и относится уже к началу моих занятий логикой как таковой, к тому, что я начал раскрывать перед собой этот мир. В какой-то мере это еще было подготовлено тем, что я, как и многие студенты философского факультета тех лет, вел преподавательскую работу в школе, преподавал логику и психологию. Так что все к тому шло, наверное, с 1951 года, с октября, – а то, о чем я говорю, произошло уже в начале 1952 года, весной, в марте-апреле. Вот где-то в это время я завязал с истматовской тематикой в официальной части и решил, что буду специализироваться по логике.
Я уже сказал, что такое же решение принимали, по сути дела, многие и многие: это решение принял в какой-то момент Ильенков,