Онлайн
библиотека книг
Книги онлайн » Классика » Бархатная кибитка - Павел Викторович Пепперштейн

Шрифт:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 55 56 57 58 59 60 61 62 63 ... 129
Перейти на страницу:
относилась не к тому, что должно было исчезнуть, поскольку исчезновение было счастьем, а к тому, что обречено остаться навеки в беспредельном одиночестве, ибо я чувствовала, что нечто останется, что-то мое – весь мир. И от этой тоски, от той пронзительной безнадежности, которая настанет в мире без меня, от прозрачной тоски по исчезающей себе, я разражалась слезами, позволяя ветру срывать соленые капли с моего лица, и мне казалось, что за моим быстрым велосипедом тянется в воздухе серебристый, петляющий, тающий след: блестящая нить, составленная из моих слез.

В такие моменты остающийся в одиночестве мир представлялся мне в виде человека, пожалуй что напоминающего Левиафантова, – такого же пористого и влажного. Вот он маячит позади, мучнистый, огромный, с гастритическими спазмами в желудке. Вот он стоит в конце аллеи – аллея вычитана из стихов символистов, на самом же деле это просто дачная улица, совершенно пустая, теряющаяся в солнечном, зыбком свете, – и далеко-далеко, уже на грани видимости, я исчезаю. На велосипеде, на роликах, бегом, с бадминтоновой ракеткой под мышкой, в белом платье, стремительно растворяюсь в холодном мерцании как бы осеннего дня. Он протягивает мне вослед руки беспомощным удерживающим жестом, но я уже невозвратима, словно растаявший в руке лед. Всё. Он уже один в аллее, бесконечно один, один навеки. Он падает на колени и бессмысленно начинает разгребать руками землю и опавшие листья. Он упустил меня, позволив мне раствориться в счастье и мерцании. Теперь он осужден на прозябание. Он начинает рыть себе могилу, наподобие крота, работая быстро, нетерпеливо, с громким свистом и сопением. Он роет ее прямо здесь, посередине этой дачной улицы, – это теперь не имеет никакого значения, главное – спрятаться в эту уютную нору, свернуться там, пригреться и бесконечно лелеять свое отчаяние.

Во всяком случае, теперь ясно, на чем основывалась гармония моих отношений с Левиафантовым. Он предлагал мне свою доброту и жалость, свое безнадежное сочувствие, и я принимала эту доброту и жалость, признавала свою обреченность и тем самым входила в его сентиментальный круг голодных собачек, засохших лимонов и вагнеровских песнопений. Я, словно в обморок, падала в гущу этого теплого и рыхлого, как сугроб, «сублимированного православия».

Владимир Ильич, музыкальный критик, был наиболее солидным в этой компании. Он жил в том же дворе, так что заходил всегда запросто, в своем синем тренировочном костюме, который скульптурно обтягивал его объемистый живот и пухлые женоподобные ноги. Его красивая, всегда запрокинутая голова с лысеющим лбом сияла ореолом седых волос, которые рассыпались наподобие белых языков пламени. В глазах присутствовал эйфорический блеск, а тонкие розовые губы складывались в мягкую, лукавую и чуть надменную улыбку – впрочем, надменность относилась, конечно, не к собеседнику, но скорее ко всему окружающему миру, в котором они с собеседником были неразоблаченными заговорщиками, понимающими друг друга с полуслова. Владимир Ильич слыл блестящим говоруном, его словесные импровизации осуществлялись на высоком, двусмысленнейшем уровне, но, к сожалению, я была в те времена слишком мала, чтобы улавливать суть его рассуждений или хотя бы оценивать в полной мере их формальное совершенство, мне передавался только сам эйфорический запой этих почти соловьиных трелей. Надо отметить, что именно Владимир Ильич являлся самым необходимым участником и, пожалуй, главным виновником того экстаза, который и составлял тайную и сладкую цель посиделок у Юрия Матвеевича.

Владимир Ильич обладал – единственный из всей компании – истерическим артистизмом почти гениального толка и, заходясь, умел опьянять и гипнотизировать всех.

Вот Юрий Матвеевич плавными отработанными движениями ставит на проигрыватель черную, аппетитно блестящую пластинку и опускает иголочку – это, допустим, увертюра к «Лоэнгрину».

Владимир Ильич как бы недоверчиво поднимает горящие глаза, протягивает вперед руку, словно говоря: «Как?! Неужели я не ошибся?! Неужели это – то?!.» Затем он обводит нас уже почти безумным взглядом с тонкой улыбкой, как бы призывая в свидетели чему-то невообразимому. Потом он отступает на несколько шагов, заслоняется локтем, коварно и гневно усмехается. «Нет, нет! – шепчет он. – Эти серебристые струйки… не может быть… которые, отламываясь, стекают с замшелых камней… отчаянно отламываются и стекают… болезненно перемигиваются… Я не могу, не могу поверить в это безмерное струение лунной влаги, мне хочется назвать его струением лунной лжи, струением лунных фикций, но как томят эти вопли стремнин, как суетна эта твердь! Этот блеск… А! Вот она – несущая тема, этот всплывающий остров! Но это смешно, да, это смешно, это анекдотично! Смотрите, он позволяет себе в самом начале, а ведь это конец, это все. Это почти пустота, почти пошлость. Ага, вы почувствовали, что он садист, вы уже это знаете? Он мучает нас и при этом заставляет шептать: "Как хорошо! Какая прохлада!"»

Бессвязные и восторженные выкрики сменялись пространными и довольно стройными музыковедческими экскурсами, но кончалось все тем же – захлебывающимся шепотом, таинственными умолчаниями и смехом.

– Зачем же Владимир Ильич так ломался?

– Он не ломался. Он был поэт, то есть поплавок. Общие потребности и томления заставляли его раскачиваться и вращаться, играть на поверхности вод, будто бы позабыв о сосредоточенности. Из милосердия этот умнейший человек становился глупым и трепетным. Он укоренялся под знаком «Праздничных флажков» – причем исключительно во славу привязанности к своим друзьям.

Честно говоря, я никогда не любила и сейчас не люблю музыку Вагнера. И вовсе не потому, что эту музыку обожал Гитлер. Мне насрать на Гитлера и на его музыкальные вкусы. Я люблю дикую танцевальную музыку, которая заставляет забыть обо всем. А Вагнер… он просто отвратителен. И все же я с нежностью думаю о тех замшелых вагнерианцах, о друзьях моего дедушки. Вот и Владимир Ильич – я глубоко уважаю его и по сей день, поскольку он был взволнован всегда, он существовал в таком невротическом напряжении, неуместном и мало пригодном для размеренной жизни, что здоровье его пошатнулось и он перестал появляться у Юрия Матвеевича. Ароматной шелухой живет его память в обителях моего сердца.

И наконец, именно в этой комнате Юрия Матвеевича, именно на этом зеленом протертом диване, между Левиафантовым и Владимиром Ильичом, я впервые увидела нашего друга Кипарисова. Да, он стал другом нашей семьи, как бы неким согбенным и моложавым эльфом, волшебно навещающим время от времени наш обыденный уголок. Сколько я помню его, он всегда забегал ненадолго, всегда случался проездом, мимоходом, почти на лету. Он охватывал весь мир, и его краткое приземление в той или иной квартире всегда подчеркивало крошечность и уютность этого пыльного неподвижного уголка по отношению к огромному и копошащемуся «вовне». Его приход оттуда как бы усугублял внутренность, спрятанность каждого приюта. Он, бедняжка, вечно трепетал в воздухе и только на краткое время мог позволить себе неподвижность, чтобы передохнуть для следующего перелета.

Выглядел он соответствующе: весьма компактный, в отличие от прочих рыхловатых членов меломанского кружка. Кроме всего прочего, он был красив. Я даже несколько удивлялась, глядя на его оливковое лицо с удлиненным и острым подбородком, на его узкие, ярко-красные губы. В его лице присутствовало нечто детское и случайное.

Кипарисов любил ездить в Крым, в очаровательные места, с которыми его фамилия связывалась непосредственными ассоциациями. Он знал много таких прелестных кипарисных уголков. Он рекомендовал и нам с дедушкой посетить одно из этих местечек, он рассказывал о тамошних ландшафтах, и они, плоско-игрушечные и серебристые в его изложении, были весьма уместны среди оперных декораций – громоздко-пышных, в духе девятнадцатого столетия. Кипарисов рассказывал о маленьком рае, где-то приютившемся, куда наезжает самая что ни на есть «своя» публика. Впрочем, дедушка не доверял «своим» Кипарисова. У Кипарисова круг «своих» был так широк, что это получался уже и не круг, а какой-то рассыпанный в небытии орден, принадлежность к коему определялась неуловимо, неким тайным выделением флюидов. Итак, близ той бухточки и приземлялся Кипарисов где-то в разгаре бархатного сезона, ненадолго, главным образом для того, чтобы играть в теннис с известным поэтом Д. В этом проявлялась особая барственность: Кипарисов приезжал не отдыхать

1 ... 55 56 57 58 59 60 61 62 63 ... 129
Перейти на страницу: