Шрифт:
Закладка:
– Говорят, граф воров ищет, – шептались между собою подрядчики, и шепоток их доходил до Огюста. – Говорят, их сиятельство Борушкевичу велел никого не щадить. Стало быть, щипнет он и нашего французика… И давно пора! Ишь ты, раскомандовался тут, иноземец проклятый!
– Что это значит? К чему это представление? – не выдержав, спросил Огюст у Вигеля при первой же их встрече в Комитете.
– Не догадываетесь? – глаза Филиппа Филипповича ехидно поблескивали, он кривил рот в улыбке. – Ну? Не привыкли еще? Привыкайте.
– Да к чему? Чего от меня Головин хочет?
– Хочет, чтоб вы ему не права свои доказывали, а ручки лизали, сударь. – Вигель в упор смотрел на своего приятеля, и тот понял, что в глубине души господин начальник канцелярии злорадствует. – Да-с, в России надобно ручки лизать, без того вас любить не станет начальство сиятельное. Вы разозлили Головина своими новшествами и упрямством. К чему вам понадобилось, например, выдумывать какие-то блоки для подтягивания тяжестей?
Огюст покраснел:
– Да что он смыслит, неуч этот?! Блоки нужны, чтобы люди не надрывались и не калечились, перемещая этакие массы гранита и штабели кирпичей… Но ему не понять, он не строитель.
– Вот-вот! – торжествовал Вигель. – А ему кажется, вы лишние деньги по ветру пускаете. До мужиков ваших ему дела нет, пускай дохнут – люди дешевле машин. Но и не в этом одном дело, сударь вы мой. Неужто вы не догадываетесь, что на вас донос написали?..
– А? – Голос Огюста беспомощно дрогнул. – Как донос?
– Ну, милый вы мой! – Вигель рассмеялся. – Не знаете, что ли, как их пишут? Кому-то из подрядчиков, либо чиновников, либо мастеров вы насолили шибче обычного, вот они и поскрипели перьями. Настрочили, что вы воруете государственные средства.
– Но это же неправда! – вскричал архитектор с запальчивой наивностью, тронувшей даже язвительную душу Филиппа Филипповича. – Я же не воровал, и, следовательно, ревизия это покажет.
– Бог ты мой! – Начальник канцелярии схватился за голову. – Ну нельзя же так, сударь, ничего не понимать! Он не ворует! Другие воруют! Мастера воруют. Подрядчики воруют. Здесь все воруют. А спишут на вас.
– У меня на строительстве? Не может быть! Я за всем слежу сам! – резко возразил Огюст.
– Тьфу ты, блаженный Августин! – вырвалось у Вигеля. Он смотрел на своего приятеля уже с искренней жалостью, ибо в эту минуту был не в силах не пожалеть его.
– Точно так же, – проговорил Филипп Филиппович, – один мой знакомый не так давно уверял меня, что у него на кухне тараканов нет, хотя у всех его соседей они есть. «Во всем доме, – говорит, – есть, а у меня нет! Я сам каждый день все углы кухни просматриваю». Говорит, стало быть, а таракан у него над головой по потолку этой самой кухни и шествует. Спокойно так, с сознанием исполненного долга. Потому как, дорогой мой, таракан себе щель найдет, сколько вы ни смотрите. Чтоб их не было, кухню новую надобно строить, да без щелей, да следить, чтоб нигде и крошки не упало… Куда вам!
Вигель оказался, как всегда, прав… Ревизия Борушкевича обнаружила, что на строительстве воровали, и притом громадные суммы. Многие чиновники и подрядчики оказались замешаны в воровстве, и комиссар с пристрастием выспрашивал у архитектора, как же такое могло быть…
Высокомерный тон холеного господина, изящно упакованного в мундир надворного советника, выводил Огюста из себя. Пользуясь тем, что Монферран плохо еще понимал русскую речь, если с ним говорили быстро, Борушкевич задавал один и тот же вопрос по нескольку раз и, видя, что архитектор с трудом подбирает слова для ответа, раздраженно торопил:
– Да будет же вам выдумывать, сударь! Говорите уж, как оно есть!
Едва сдерживаясь, чтобы не вспылить, Огюст спросил, нельзя ли отвечать по-французски.
– Так не полагается, – сказал на это комиссар. – Следствие вести положено на русском языке.
– Но мы, извольте заметить, не в полиции! – в ярости закричал Монферран. – И извольте не говорить со мной, как будто вы меня на чем-то поймали! Я виноват, вероятно, в том, что воровства не заметил, хотя воровать начали раньше, когда я еще за многое сам не отвечал… Но у меня руки чистые, и не допрашивайте меня точно арестованного! Будете себе такой тон позволять, я пожалуюсь на вас государю!
– Государь меня и прислал сюда, – высокомерно заметил на это Борушкевич. – И я делаю только то, что мне государем предписано. А как и что я вам говорю, так это уж не вам судить, господин архитектор. Вы наречие наше плохо понимаете.
От волнения и бешенства Огюст минутами и вовсе ничего не понимал, и смысл некоторых фраз доходил до него только после того, как он уже невпопад отвечал на тот или иной вопрос. Эти сбивчивые ответы укрепляли комиссара в его подозрениях, которые явно были у него еще до того, как он взял в руки документы…
Вскоре Монферран узнал, что в первых же своих отчетах Борушкевич обвинил в хищениях не только чиновников и подрядчиков, но и его самого…
Разгневанный граф Головин потребовал объяснений, и хотя архитектору удалось написать толковые отчеты и оправдаться, хотя никаких документов, которые бы доказывали его причастность к воровству, комиссаром найдено не было, хотя никто из участников строительства в открытую его не обвинил, – председатель Комиссии, изучив отчеты Борушкевича, отстранил Монферрана от ведения на строительстве финансовых дел…
Огюст почувствовал себя не только оскорбленным, но просто уничтоженным. И виновным, хотя в том, что ему приписывали, он не был виноват… Но ведь на него написали донос, значит его возненавидели. За что? Он мучительно думал и понимал: в отношениях своих с этими людьми, мастерами, подрядчиками он во многом ошибался. Он их не понимал, обижал незаслуженно, не желал признавать их знаний, видеть их умения. Ну вот и получил!
Желтый круг лампы стал подрагивать, тускнеть, тени, спавшие по углам, как ночные кошки, начали вытягивать лапы, подвигаться к столу.
В лампе кончалось масло.
Огюст отшвырнул перо. У него больше не было сил разбирать бумаги, тем более что делал он это теперь из одного самолюбия – его проверка никого не интересовала: за наем рабочих, материалы, договорные подряды он уже не отвечал. Надо было бы лучше еще раз просмотреть чертежи фундаментов, подготовленные для Комитета Академии, однако архитектор побоялся браться за них – у него стали подрагивать руки и болеть глаза. Последние дни он работал сутками, тратя здесь, на строительстве, столько же времени, сколько в чертежной, а порою и больше. Усталость наваливалась на него, душила его. Хотелось уронить голову на руки и уснуть прямо здесь, за столом…
А с улицы все долетала та же песня, хрипловатый голос певца тоскливо выводил одни и те же слова…
«Эх, кудрявая головушка, где… где ж родна твоя сторонушка?»
Монферран сделал над собою усилие, сложил аккуратно бумаги, встал из-за стола и, потушив лампу, ощупью добрался до двери. Снял с крюка свой заячий тулуп, за четыре года уже немного отощавший и обтершийся, решительно его надел и толкнул дверь плечом.