Шрифт:
Закладка:
– Может быть, я слишком строго к нему отнеслась, – возразила я.
Однако видя, что брат интересуется этим молодым человеком, я сочла своим долгом сообщить ему, какое заключение я вывела из этой глупой брошюрки: человек, существовавший только для еды, питья и сна, мог найти себе панегириста только в том, кто снедаем жаждой распространять свои мысли посредством печати, и что этот писательский зуд может побудить Радищева написать впоследствии что-нибудь еще более предосудительное.
Действительно, следующим летом я получила в Троицком очень печальное письмо от брата, в котором он мне сообщал, что мое пророчество исполнилось; Радищев издал несомненно провокационное произведение, за что его сослали в Сибирь. Я далека была от мысли радоваться, что мои выводы оказались верными, и меня опечалила судьба Радищева и еще более горе моего брата, которое, как я знала, не скоро еще уляжется. Я даже предвидела, что фаворит, с которым граф Александр был в натянутых отношениях, не преминет попытаться набросить тень и на него по этому случаю. Он действительно так и сделал; при другом государе ему удалось бы и повредить ему, но на Екатерину Великую его слова не произвели никакого впечатления. Однако этот инцидент и интриги генерал-прокурора внушили моему брату отвращение к службе, и он попросил годового отпуска, ссылаясь на расстроенное здоровье, требовавшее покоя и деревенского воздуха. Когда он уехал в свои поместья, я очутилась одна в Петербурге, в обществе, ставшем мне ненавистным; но меня поддерживала надежда на его возвращение; однако до истечения срока отпуска он подал прошение об отставке и получил ее.
Он кончил свою полезную для отечества службу в 1794 году. Через полтора года после его отъезда вдова одного из наших знаменитых драматических авторов, Княжнина, попросила меня напечатать в пользу ее детей последнюю написанную им и еще не изданную трагедию. Мне доложил об этом один из советников канцелярии Академии наук, Козодавлев. Ему я и поручила прочесть ее и сообщить мне, нет ли в трагедии чего-нибудь противного законам или религии, и добавила, что охотно даю ему это поручение, так как он превосходно владеет русским языком и, будучи сам писателем, может судить о том, что можно или нельзя напечатать у нас. Козодавлев сообщил мне, что пьеса содержит в себе исторические факты, происшедшие в Новгороде, что он ничего не нашел в ней предосудительного и что развязка заключается в торжестве русского государя и изъявлении покорности Новгородом и мятежниками. Тогда я велела напечатать ее, с тем чтобы вдова понесла возможно менее расходов.
Трудно себе представить, какие нелепые последствия это повлекло за собой. Граф Иван Салтыков, никогда ничего не читавший, по чьему-то наущению объявил фавориту графу Зубову, что он прочел эту трагедию и что она чрезвычайно опасна в данное время. Не знаю, прочла ее императрица или граф Зубов, но в результате ко мне явился полицеймейстер и очень вежливо попросил меня отдать соответствующее приказание хранителю книжного магазина академии, так как императрица приказала ему взять все находившиеся в нем экземпляры трагедии, находя ее слишком опасной для распространения среди публики. Я исполнила его просьбу, предупредив, что вряд ли он найдет эту книгу в магазине, так как она помещена в последнем томе «Российского феатра», издаваемого академией в свою пользу; я добавила, что он мог испортить этот том, вырвав из него названную трагедию, но что мне это кажется смешным, так как это произведение гораздо менее опасно для государей, чем некоторые французские трагедии, которые играют в Эрмитаже.
Днем ко мне явился генерал-прокурор Сената Самойлов с упреком от имени императрицы, что я напечатала эту пьесу Княжнина. Не знаю, хотели меня этим напугать или рассердить, но во всяком случае ни того ни другого не достигли. Я очень твердо и спокойно ответила графу Самойлову, что удивляюсь, как ее величество может допустить мысль, что я буду способствовать распространению произведения, могущего нанести ей вред. Самойлов сообщил, что императрица намекнула и на брошюру Радищева, говоря, что трагедия Княжнина является вторым опасным произведением, напечатанным в академии; в ответ на это я выразила желание, чтобы императрица прочла их и в особенности сравнила эту пьесу с теми, которые даются на ее сцене и в общественном театре. «Наконец, – добавила я, – это меня не касается, так как я подвергла ее цензуре советника Козодавлева, прежде чем разрешить вдове автора печатать ее в свою пользу». В заключение я выразила надежду, что меня не будут больше беспокоить по поводу этой истории.
На следующий день, вечером, я по обыкновению поехала к императрице провести вечер с ней в интимном кружке. Когда императрица вошла, ее лицо выражало сильное неудовольствие. Подходя к ней, я спросила, как она себя чувствует.
– Очень хорошо, – ответила она, – но что я вам сделала, что вы распространяете произведения, опасные для меня и моей власти?
– Я, ваше величество? Нет, вы не можете этого думать.
– Знаете ли, – возразила императрица, – что это произведение будет сожжено палачом?
Я ясно прочла на ее лице, что эта последняя фраза была ей внушена кем-то и что эта идея была чужда ее уму и сердцу.
– Мне это безразлично, ваше величество, так как мне не придется краснеть по этому случаю. Но, ради Бога, прежде чем совершить поступок, столь мало гармонирующий со всем тем, что вы делаете и говорите, прочтите пьесу и вы увидите, что ее развязка удовлетворит вас и всех приверженцев монархического образа правления; но, главным образом, примите во внимание, ваше величество, что хотя я и защищаю это произведение, не являюсь ни его автором, ни лицом, заинтересованным в его распространении.
Я сказала эти последние слова достаточно выразительно, чтобы этот разговор окончился; императрица села играть; я сделала то же самое.
Через день я поехала к императрице с обычным докладом, твердо решив, что, если она не позовет меня как всегда в комнату бриллиантов[50], я не буду больше ездить к ней по утрам и, не откладывая, подам прошение об отставке.
Самойлов, выходя от императрицы, шепнул мне: «Императрица сейчас выйдет; будьте покойны; она на вас не сердится». Я ответила ему громко, чтобы меня слышали все присутствующие:
– Мне нечего волноваться, так как я ничего дурного не