Шрифт:
Закладка:
Каждые полчаса вы натыкались на одинокую бревенчатую хижину, построенную еще в самом начале старательских работ одним из первых золотоискателей, задолго до того, как были сооружены коттеджи. Изредка хижина оказывалась все еще обитаемой; в этих случаях вы могли быть заранее уверены, что ее владелец и есть тот самый пионер, который ее построил. И еще одно могли вы знать заранее – что он остался здесь потому, что когда-то упустил возможность вернуться домой в Штаты богатым человеком, а потом порастерял почти все, что добыл, и принял смиренное решение порвать все связи с родными и близкими и навсегда умереть для них. В ту пору по всей Калифорнии было рассеяно много таких живых мертвецов – горделивых неудачников, к 40 годам уже состарившихся и поседевших, которые в глубине души горько сожалели о своей погубленной жизни и мечтали только об одном – держаться подальше от погони за богатством и как-то дожить свой век.
Это был унылый край! Ни звука на мирных просторах, в лугах и лесах, лишь сонное жужжание насекомых; ни человека, ни зверя, ничего, что могло бы ободрить вас и заставить ощутить радость жизни. И когда наконец, как-то днем, я увидел человека, я очень обрадовался. Ему было лет 45, он стоял у калитки приветливого, утопающего в розах маленького коттеджа, одного из тех, о которых я уже упоминал. Этот, однако, не выглядел таким заброшенным, – видно было, что в нем живут, его убирают, за ним присматривают. Такой же был и садик перед коттеджем – веселенький, пышный, полный ярких цветов. Меня, конечно, пригласили войти и чувствовать себя как дома, – таков был обычай здешних мест.
Было истинным счастьем очутиться в таком домике после того, как уже много недель ни днем, ни ночью я не встречал ничего, кроме хижин золотоискателей с неизбежными земляными полами, неприбранными кроватями, оловянными мисками и кружками, беконом, бобами, черным кофе; хижин, единственным украшением которых бывали пришпиленные к бревенчатым стенам картинки с изображением битв Гражданской войны, вырезанные из иллюстрированных газет восточных штатов. Там все говорило о запустении, суровом, безрадостном, унылом; здесь же я очутился в гнездышке, где все радовало мой истосковавшийся взгляд, среди дешевых и непритязательных вещиц, причисляемых к произведениям искусства, столкнувшись с которыми после долгого воздержания мы ощущаем, что неведомо для нас самих какая-то часть нашего существа изголодалась и теперь наконец насыщается. Я никогда бы не поверил, что лоскутный коврик может доставить столько наслаждения и удовольствия; что такую отраду моей душе принесут бумажные обои, литографии в рамках, цветные дорожки и салфеточки, что кладутся под лампу, виндзорские кресла, полированные этажерки, уставленные ракушками, книгами и китайскими вазочками, и множество тех неуловимых мелочей и штришков, которые вносит в дом женская рука, которые мы привыкаем видеть, не замечая их, и которых нам так недостает, как только они исчезнут. Восторг, охвативший меня, отразился на моем лице; владелец домика видел это и обрадовался; он увидел это так ясно, что даже ответил мне, словно я выразил свои чувства вслух.
– Все ее работа, – проговорил он с нежностью, – все сделала она сама, каждую мелочь, – и он обвел комнату ласковым, полным обожания взглядом. Кусок мягкой японской ткани, из тех, которыми женщины с тщательной небрежностью драпируют верхнюю часть картины, лежал не так, как надо. Хозяин заметил это и принялся поправлять складки – очень старательно, несколько раз отступая назад, чтобы проверить впечатление, пока наконец не остался доволен. Затем он раза два легонько ударил по складкам рукой и сказал:
– Она всегда так делает. Трудно сказать, что тут не так, но пока вот этак не похлопаешь – всегда будто чего-то не хватает, а похлопаешь – сразу видно, что это было необходимо. В чем тут дело – неизвестно, правил здесь нет. Вот так же мать расчешет волосики своему ребенку, пригладит их, а потом чуть-чуть взъерошит. Я столько раз видел, как она все это проделывает, что теперь сам умею не хуже нее, только вот правил не знаю. А она знает правила. Она знает все «как» и «почему»; я же не знаю «почему», я знаю только «как».
Он повел меня в спальню вымыть руки; такой спальни я не видел уже много лет; белое покрывало, белые подушки, ковер на полу, обои, картины, туалетный столик с зеркалом, подушечкой для булавок и всякими изящными вещицами, а в углу – умывальник с настоящей фарфоровой раковиной и кувшином, мыло в фарфоровой мыльнице, на вешалке больше дюжины полотенец, таких белых и чистых, что с непривычки их боязно было взять в руки, это казалось чуть ли не святотатством. И опять мои мысли отразились у меня на лице, и хозяин с удовлетворением проговорил в ответ:
– Все ее работа; все сделала она – каждую мелочь. Здесь нет ничего, к чему не прикоснулась бы ее рука. Вы, верно, думаете… Но я слишком много болтаю.
К этому времени я уже вытирал руки, переводя взгляд с предмета на предмет, как всегда делаешь, очутившись в новом месте, где на каждую вещь приятно радостно посмотреть; и вдруг я почувствовал – знаете, бывает такое необъяснимое ощущение – будто есть здесь что-то такое, что я обязательно должен найти сам, и хозяин очень этого хочет. Я знал это совершенно точно и чувствовал, что хозяин украдкой пытается помочь мне взглядом, – и я изо всех сил старался попасть на верный путь, так как мне очень хотелось доставить ему удовольствие. Несколько раз я терпел неудачу и понимал это без слов, стоило мне лишь слегка покоситься в его сторону; наконец я ясно почувствовал, что смотрю именно туда, куда надо, почувствовал по той радости, которая так и хлынула от него незримым потоком. Он залился счастливым смехом и, потирая руки, воскликнул:
– Да, да! Вот вы и нашли! Я знал, что вы найдете. Это ее портрет.
Я подошел к темной полочке орехового дерева, висевшей в дальнем конце комнаты, и тут наконец обнаружил то, что до сих нор не замечал, – футляр с дагерротипом. На дагерротипе было премилое девичье личико, красивее которого, как мне