Шрифт:
Закладка:
Очень большая гордость поднялась в Надежде. Гордость ее подняла.
— Извините, бабушка. Я пойду.
Ей не хотелось бы растерять такое редкое чувство в незначащих разговорах, в пирогах и в сладком квасе с изюмом.
Хозяйка ее окликнула:
— Господи, что же это? Цветы возьмите. Для вас ведь приготовлены.
Надежда вернулась, но только за цветами.
«Вона гонор-то! Пава! — вздыхала хозяйка, стоя у калитки и глядя Надежде вслед. — Теперича, как приедет, я же виновата буду». Хозяйка держалась за постояльца. Он богат был и щедр, такого не вдруг сыщешь.
3
Надежда стояла на кухне с букетом и усиленно соображала, куда бы определить нежные, на длинных ножках лилии.
— Купила, — сказала она мужу, хотя тот ни о чем ее не спрашивал.
Степан перетягивал диван. Букет его тревожил — смутно, правда, будто издалека.
— По гривеннику за цветок, — добавила Надежда.
Тревога Степанова стремительно к нему приблизилась.
Надежда села напротив.
— Надо мне сарафан сшить…
Степан коротко глянул на жену. Она была чуждо красива. До боли была она красива, и Степан поймал себя на мысли, что хочется ему ответить болью же — ударить словом, рукой ли наотмашь.
— Ну что же, — сказал он с трудом. — Лето настает, жарко…
Надежда промолчала. Ей хотелось бы других слов — не таких, не будничных. Еще надеясь на них, она предложила:
— Картину надо купить какую-нибудь, а то стены голые. Делакруа, например… Хорошая картина, мне говорили…
Степану было понятно все — и что за картина и откуда сама она явилась. Он глянул на полку — Байрона там не было. Снесла… Она мила показалась Степану: ребенок, не умеет скрыть.
Степан приладил очередную диванную пружину и сказал:
— Да, картина хорошая, я тоже слышал. Он ведь француз, Делакруа-то…
Разговор не вязался. Надежда ушла на кухню опять. «Укатить бы с вами куда-нибудь…» — вспомнилось ей. — Тоже мне удалой гусар… Да бабье все у меня — бестолкова, руглива. Узка, видишь ли, — новое дело!» Но как ни выискивала она обидное для себя в том письме, как ни старалась истолковать его непорядочным, получалось только обратное.
Не обходили ее и прежде. Женихов у Надежды было четверо. Кое-кто и сейчас, глядючи на нее, подавлял вздохи, тот же Пашка Фомин, например. Вот так и со всеми: походила, покуролесила любовь и вошла в берега. Здоровая семья, квартира, общая работа и общая сберегательная книжка… Хорошо все это, что уж тут возражать! Скучно только — вот беда.
Другое угадывалось теперь. Тут какой-то разлив виделся, обширность виделась, высь, красота, как при скором движении, какое-то запретное роскошество, какая-то сладостная безысходность! «Поп! Боже мой, что за глупость, — думала она. — Какая дичь! Что угодно, только не это». Пусть бы уж Пашка Фомин стал опять от нее без ума и пусть бы Степан ревновал до помраченья — что угодно, только не это.
— Степа, — вернулась она, — давай пойдем куда-нибудь. В гости к кому-нибудь. Ну что все дома сидеть? К Паше, например…
Не дальше как вчера она ворчала: надоели ей бесконечные гости.
— Денег нет, — сказал Степан умышленно скучно, чтобы узнать, какой еще новый выход она найдет. — До получки неделя, а надо еще Любе снести гостинец в больницу.
Надежда махнула рукой и опять ушла.
«Не надо ее испытывать, — подумал Степан, — это хуже».
— А сходим лучше в кино! — предложил Степан.
Он бросил диванную пружину с готовностью, будто только этого мига и ждал. Надежда была благодарна: он ее понял.
— Степ, а Степ!
— Ну?
— Давай я тебя поцелую.
4
Грянул вальс. Поднялась в душе радость — волнами, волнами вместе с вальсом. И как-то еще шире, и как-то выше. Давно так не было. Так давно, что, может, и не было?
— Разрешите вас пригласить?
— Разрешите вас пригласить!
Это все ее приглашают — Любу. Она прямо не знает, что ей делать, с кем пойти. Тут и руководящий Генка, и Сашка Грек, и тот военный, с которым однажды она уже танцевала. Пусть будет Сашка Грек. Она остановит выбор на нем. Что же она может сделать? Разве она виновата, что нельзя танцевать со всеми сразу! Она не виновата. Она даже в зеркало не глядит. Люба избегает зеркала, чтобы не видеть своей красоты, чтобы собственная красота ее не тревожила. Она старается не думать об этом, но в памяти только одно: «Я красивая. Я красивая». И сердце ее сплошь одно торжество.
А вальс все носил ее на себе, такую легкую и такую простую.
За окном палаты, откуда слышался вальс, было так светло и покойно, что Люба согласилась бы, наверное, пролежать в больнице еще столько же, лишь бы подольше стояла эта светлынь в распахнутом настежь окне, лишь бы только покой входил в нее и наполнял бы ее всю до краев.
Наконец-то пришло тепло. Не прийти оно не могло — а как же сирень? Она для того и есть, чтобы всякий год удивлять неисходным, неуемным роскошеством, горькой своей истомой. Как обойдется без весны земля, которая жаждет тепла и посева? Или можно ей это не дать? Сердце человеческое без весны устанет. Оно увянет. И умрет в нем то, чему умирать не надо, — вера, надежда, любовь…
Люба выздоравливала. Воспаление легких, случившееся с ней в ту ночь, было усилено нервным потрясением. Двое суток она не приходила в сознание. Теперь все позади. Третьего дня в такой же вот удивительный день к ней явились ребята из ее класса — с сиренью. Не хватило ни ваз, ни банок, пришлось попросить у санитарки ведро. А еще до того были Степан с Надеждой, а с ними Сашка Грек, очень смешной. Положил под подушку Любе духи «Красная Москва» с запиской. В записке ничего написано не было. Были изображены Люба и сам Сашка Грек, сапоги гармошкой, подносит ей эти духи с уморительным поклоном.
Люба поначалу лежала с тремя женщинами, которые уже совсем выздоровели