Шрифт:
Закладка:
Откуда-то со дна сознания подымалось что-то тёмное, паническое, и за всем этим он воочию увидел свою кудрявую голову, развороченную выстрелом из револьвера в упор.
Есенин забрался с головой под одеяло, чтобы ничего не видеть, чтобы не могли подсмотреть в «глазок» и не подстерегли его в минуты упадка.
Наступили часы безмолвного ожидания. Где-то там, в гигантских и беспощадных зубцах маховиков чекистской машины, варилось безымянное есенинское «Дело». Потом подцепит его какая-нибудь одна, особенная, шестерёнка, – и вот придут и Есенину скажут: «Собирайте вещи!»…
Они придут не вдвоём и даже не втроём. Они придут ночью целым расстрельным взводом. У них будут револьверы в руках, и эти револьверы будут дрожать больше, чем дрожал кольт в руках «инженера из МПС», «железнодорожника» Васильева в вагоне поезда, шедшего из Москвы в Ленинград.
Снова бесконечная бессонная ночь. Тускло из центра потолка подмигивала электрическая лампочка. Мёртвая тишина одиночки лишь изредка прерывалась чьими-то ночными криками. Полная отрезанность от всего мира. Было ощущение человека, похороненного заживо.
Так прошло четыре дня.
27 декабря, воскресенье, вечер.
Поэт, усевшись на кушетку, тихонько запел:
Все мы, все мы в этом мире тленны…
Тихо льётся с клёнов листьев медь.
Будь же ты вовек благословенно,
Что пришло процвесть и умереть.
Есенин пел, грустно улыбаясь.
Но дверь лязгнула открываемыми запорами: в камеру вбежали два надзирателя. Один заорал:
– Встать! – и оба разом навалились на Есенина, усадили на стул.
В камеру вошёл Блюмкин, за ним Васильев и тот высокий чин с двумя «ромбами».
Дверь в камеру закрыли.
Поэт увидел Яшку Блюмкина с револьвером в руке – и сердце его зашлось в смертельной тоске.
– У кого телеграмма? – заорал тот в припадке неожиданной ненависти. – Адрес давай, сво-олочь!
– У кого надо… Не видать вам телеграммы! – сквозь зубы выдавил Есенин.
– Давай, приступай! – крикнул Блюмкин надзирателям и, цинично ухмыльнувшись, добавил: – Ну что? «До свиданья, друг мой, до свиданья!..».
Надзиратели накинули на шею поэта удавку, стали душить… Есенин захрипел, правой рукой вцепился в верёвку.
Подскочил Блюмкин и наганом со всего маху ударил рукояткой в лицо!
Ещё! Ещё! Даже в раж вошёл…
Один бьёт, двое держат! Глаз вытек. Переносица проломлена. Обмяк поэт, затих.
Высокий чин с двумя «ромбами» подал голос:
– Перестарался ты, Яша… Придётся по другому варианту лепить историю.
В камеру вошли ещё двое, среди них – Эрлих.
– Где Цкирия[15]?
– Я здесь.
– Срочно оборудуй 5-й номер. Меблируй, перетаскайте его вещи. Всё делать под суицид. Понятно?
– Так точно! – глухо отрапортовал кто-то.
– Исполняйте!
Офицер отозвал Эрлиха, минут пять внушал ему какие-то директивы, тот молча кивал.
Постфактум II
Утро, 28 декабря 1925 года.
Гостиница «Англетер», номер 5.
Стоит, наверное, внимательно прочесть следующий «Акт осмотра переписки», найденный в чёрном кожаном чемодане, оставшемся после смерти Есенина. Присутствовали при его составлении Зинаида Николаевна Мейерхольд-Райх, секретарь суда М. Е. Константинов, член коллегии защитников А. Н. Мещеряков.
Акт был составлен 22 апреля 1926 года.
«Среди переписки, находящейся в чемодане, оказались следующие бумаги, написанные рукой Есенина:
1. Обрывки доверенностей на имя гр-на Эрлиха.
2. 3 обрывка стихов.
3. Рукопись стихов без подписи с 3 по 32 стр. включительно, начиная со стихотворения „Девичник” и кончая оглавлением.
4. Поэма, напечатанная на машинке под заглавием «Анна Снегина», с поправками, написанными рукой Есенина.
5. Договор с издательством Гржебина от 18 мая 1922 года.
6. 4 фотографические карточки».
Что и говорить, солидное количество бумаг было взято с собой писателем и будущим издателем журнала при переезде в другой город на постоянное место жительства! Это при том, что в номере было обнаружено ещё несколько чемоданов с обувью и одеждой, принадлежавших Есенину.
Теперь посмотрим, что пишет Всеволод Рождественский: «Чемодан Есенина, единственная его личная вещь (ошибка Рождественского. – Ст. и С. К.), был раскрыт на одном из соседних стульев. Из него клубком глянцевитых, переливающихся змей вылезали модные заграничные галстуки. Я никогда не видел их в таком количестве. В белесоватом свете зимнего дня их ядовитая многоцветность резала глаза неуместной яркостью и пестротой».
Итак, чемодан раскрыт. И, как можно понять по сверхосторожному описанию Рождественского, вещи были вывалены на пол. Впрочем, ещё более яркую картину обстановки 5-го номера после произошедшей трагедии рисовали авторы газетных заметок: «В комнате стоял полнейший разгром. Вещи были вынуты из чемодана, на полу были разбросаны окурки и клочки разорванных рукописей…»
Ещё более конкретизировал увиденное в 5-м номере «Англетера» утром 28 декабря санитар Казимир Маркович Дубровский. Рассказывал он, правда, уже через много лет, пережив несправедливый арест, заключение в лагере и как бы всё ещё опасаясь проронить лишнее: «Там на полу лежала скатерть, битая посуда. Всё было перевёрнуто. Словом, шла страшная борьба…». В другой раз с его же слов стало известно, что «в номере С. Есенина были следы борьбы и явного обыска. На теле были следы не только насилия, но и ссадины, следы побоев. Кругом всё разбросано, раскидано, битые разбросанные бутылки, окурки…».
Дубровский так и не сообщил, почему его подписи нет ни на одном из документов, составляющих «Дело о самоубийстве С. Есенина», что за врач осматривал тело погибшего поэта на месте происшествия, на каком основании был сделан вывод, о котором сообщали газеты: «…смерть наступила за 6–7 часов до обнаружения трупа» (по другим сведениям, за 5–6 часов), и почему время наступления смерти не зафиксировано в акте судебно-медицинской экспертизы. Известно только, что престарелый, много переживший санитар произнёс незадолго до смерти: «Я ни за что сидел, а за что-то тем более не хочу…»
И ещё.
Летом 1925 года Есенин анонсировал в журнале «Книга о книгах» повесть о беспризорниках под названием «Когда я был мальчишкой…». Об этой повести он говорил, в частности, Елизавете Устиновой в «Англетере», причём, по её словам, «обещал показать через несколько дней, когда закончит первую часть…».
Никаких следов этой повести обнаружено не было, так же как и поэмы «Пармен Крямин»…
Можно ли всё это принять за есенинскую мистификацию? Тогда как быть с исчезнувшим текстом поэмы «Гуляй-поле»? И что, уж точно, не было мистификацией – стихи «Зимнего цикла», написанные в больнице у Ганнушкина. Кое-какие строчки запомнили Наседкин и Толстая, причём Толстая