Шрифт:
Закладка:
Строгие глаза Этьена смягчаются.
— Нет, клянусь вам! Я только поговорю с ней.
— И ничего больше? — умоляюще шепчет она.
— Я дал слово, Антуанетта!
Прозвенел колокольчик, проскрипели деревянные ступеньки — и вот на втором этаже, в комнате с огромным письменным столом и высокими книжными полками, стоит пожилая горожанка в туго накрахмаленном чепце и батистовой, крест-накрест стянутой на груди косынке. Руки ее, сложенные поверх серой домотканой юбки, заметно дрожат, в черных, чуть косящих глазах — загнанность и смятение.
Этьен сидит перед ней, прямой и непроницаемый.
— Итак, — говорит он, — ты подтверждаешь, что навела на ребенка порчу?
Женщина испуганно мотает головой.
— Нет! — вырывается у нее хрипло. — Нет, ваша милость! Меня оклеветали перед вами!
— Лжешь, старая ведьма! По глазам видно — лжешь!
Женщина падает на колени. Плечи ее содрогаются от рыданий.
— Не погубите, ваша милость! Всё… всё для вас сделаю…
Этьен безмолвствует. Пусть поплачет! Тем легче будет сломить ее упорство.
— Встань, — холодно произносит он наконец.
Она поднимается с суетливой, неловкой покорностью, жалко заглядывает ему в глаза…
— Запомни, — продолжает он. — У тебя один выход. Отведи порчу, и никто — слышишь? — ни одна душа ни о чем не узнает. Но вздумаешь отпираться… Пеняй на себя.
Женщина затравленно озирается. Ей трудно собраться с мыслями. Но вот лицо ее просветлело.
— Хорошо, — говорит она почти радостно. — Я сглазила. Я отведу.
Самообладание покидает Этьена. Он вскакивает, подбегает к ней, трясет за плечи.
— Средство! — кричит он, задыхаясь. — Назови средство!
— Погодите! — Женщина явно не готова к ответу. — Дайте подумать… Вспомнила! Надо, чтобы умер чужой ребенок.
Этьен отшатывается. Что ему предлагают? Свалить свою беду на другого? Но женщина быстро находит выход: в конце концов, наговор можно перенести и на животное…
— Лошадь, — сгоряча решает Этьен, прислушиваясь к истошному крику внизу.
Женщина слегка улыбается. Она уже овладела собой. Она знает: этому человеку можно верить. Взгляд ее устремлен под стол, туда, где мирно дремлет большая дымчатая ангорка.
— Вы слишком щедры, ваша милость. Довольно будет и кошки.
Она протягивает руки, и Этьен не глядя поспешно передает ей свою доверчивую, разнеженную сном жертву.
— Идемте, ваша милость, — говорит женщина. — На счастье, нож у меня с собой.
И вот они во дворе. Луна. Угол дома. Темные заросли дикого винограда на стене. Полоснуло воздух узкое, холодно блеснувшее острие, и слышится дикий, душераздирающий вопль…
Успокойся, дорогой читатель! Вопль не похож на кошачий. Кричит Фило — нежный хозяин двух кошек.
— Остановитесь! Остановитесь! Кто дал вам право убивать эту беззащитную представительницу животного мира?! О моя Пенелопа, о моя Клеопатра!.. У меня кровь стынет в жилах, когда я подумаю, что и вас могла бы постичь такая же участь… Асмодей, что же вы бездействуете? Немедленно прекратите это безобразие или, по крайней мере, унесите меня отсюда. Да, да, унесите, унесите и в третий раз унесите меня из этого мерзкого места, где так ужасно обращаются с кошками!
— Очнитесь, мсье! — отрезвляет его бес. — Очнитесь и прервите ваш трагикошачий монолог: мы давно летим дальше.
— А? Что? В самом деле! — облегченно вздыхает Фило. — Благодарю вас. Вы — мастер своего дела. Вовремя поставить точку — большое искусство… Да, но какие страшные нравы! Какая темнота!
— By заве́ резо́н… Ваша правда, мсье. И все-таки… Вы не допускаете, что и сами можете стать жертвой наговора?
— Тьфу, тьфу, тьфу! Типун вам на язык…
Асмодей победоносно кудахчет.
— Вот видите, вы уже сплевываете через левое плечо. Чем же вы лучше мсье Этьена?
— Я?!
Фило просто задыхается от негодования. Его, просвещенного гражданина двадцатого века, ставят на одну доску с каким-то дикарем! Вот уж поистине сравнили божий дар с яичницей… Одно дело — сплюнуть или повернуть обратно, если кошка дорогу перебежала, и совсем другое — эту самую кошку резать.
— Зри в корень! — отзывается Асмодей. — Так, кажется, говаривал Козьма Прутков? Допустим, кошек в двадцатом веке уже не режут. Но куда вы денете суеверную боязнь сглаза, дурных снов, разбитого зеркала, рассыпанной соли, тринадцатого числа, наконец?
— А вот и нет! — неосторожно брякает Фило. — Как раз в тринадцатое число я и не верю.
— Ко! Ко-ко-ко… Недурной способ признаться, что веришь во все остальное.
— Я этого не говорил! — отбивается толстяк, сообразив, что опростоволосился. — Что за гнусная манера ловить человека на слове…
Он так разволновался, что че́рту не по себе делается.
— Успокойтесь, мсье. У меня не было намерения вас обидеть, — извиняется он. — Согласитесь, однако, что принадлежность к просвещенному веку — это еще не повод взирать свысока на людей прошлого. Конечно, у них были свои предрассудки. Но мы-то разве свободны от своих? Можете вы поклясться, что лишены их начисто?
— Молодец, Асмодей, отлично сказано! — поддерживает Мате. — Давно пора положить конец этому необоснованному бахвальству. Да, мы дети двадцатого века — века величайших научных открытий и технических достижений. Но разве все эти достижения и открытия возникли на пустом месте? Разве не подготовлены они усилиями минувших столетий? Так за что же нам презирать предков? Неужели только за то, что они знали меньше нас? Любой школьник образца 1974 года обладает запасом сведений, которых быть не могло у Сократа. И все-таки школьник — всего только школьник, а Сократ — это Сократ!
— В огороде бузина, а в Киеве дядька, — огрызается Фило. — При чем тут Сократ? Ведь он кошкоприношениями не занимался.
— Безусловно, — поддакивает бес. — Но что вы скажете, если узнаете, что тот, кого вы назвали дикарем, — один из наиболее образованных и разносторонних людей своего времени, завсегдатай научного кружка аббата Мерсенна?[37] Того самого кружка, что превратился в парижскую Академию наук.
Фило обескуражен. Да-а-а! Теперь понятно, почему Асмодей назвал семнадцатый век временем ужасающих крайностей. Подумать только, крупный ученый — и на тебе, кошка…
— Погодите, Фило, — возбужденно перебивает Мате. — Кажется, я догадался, где мы только что были. Город — Клермо́н-Ферра́н. Хозяин дома — Этьен Паскаль, а малыш…
— …мсье Блез Паскаль собственной