Шрифт:
Закладка:
А она умела долго глядеть в его глаза. И приходилось отвечать ее взгляду, потому что в глазах ее было такое! Такая бездна без дна, такой голубоглазый, кроткий, податливый мир! Да нет же! Не мир, а миры были в ее глазах — в родных, ненаглядных, непознаваемых, непонятных и, как оказалось, непонятых.
Она стала его любовью, отнимавшей все мысли и силы. Коснуться ее он робел. Пройтись с ней под руку робел. Прикоснуться губами к ее губам робел. Хотя несколько раз они уже друг друга губами коснулись, при этом она закрывала глаза, а он глаз не закрывал, и видел, как за сомкнувшимися ее веками исчезают один за другим голубоглазые миры, чтобы, когда коснувшиеся ее губ его губы покинут их, глаза эти снова распахнулись словно бы в недоумении, куда это ты подевался? что это было? с кем же это было? как к этому отнестись? как с этим быть, жить, не расставаться, не оставаться друг без друга?..
Увы, ее глаза были им не поняты. Правильней будет сказать словом попроще — недопоняты, потому что вскоре оказалось, что она беременна. Полгода назад на их курсе появился новый студент. Уже мужчина, уже отвоевавший. Прихрамывающий, но это пройдет. Высокий, небрежный, студенткам говоривший грубости, но приохотивший их к своей компании чтением наизусть поэмы Симонова «Пять страниц».
Вот, собственно, и все причины ее беременности. В ней созревал, менял черты ее прекрасного лица, вызывал тошноту (ее даже вырвало, когда она объясняла, что между ними ничего больше не должно быть и что она выходит замуж) потомок высокомерного однокурсника, причем она позолотила пилюлю, сказав, что ей приходится выходить замуж.
Замуж она не вышла, а ребеночка, как это случается даже с самыми драгоценными героинями знаменитых книг, родила.
Он переживал страшные минуты, непоправимо портившие его характер. Тогда и пригодилась строчка «Чем живу я и мыслью какой удручен?» Мыслью, что у него больше не будет Людки, он был отныне удручен всегда и даже тогда, когда по прошествии многих лет они начнут видеться и оказываться в одной постели — на ужасно скрипучем ее диване ничего не получалось, было стыдно от соседей.
Когда ему пришла во время разделения приводного ремня счастливая мысль, все вышесказанное, как мы знаем, еще не произошло, зато были порезаны во многих местах пальцы, он их посасывал и обдумывал, каким образом успешнее всего проделать то, что пришло в голову.
Разрезая ремень и в то же время поглядывал на лошадь, он приметил, что она в какую сторону пасется, туда же и движется. Поэтому охотиться за ней не надо, а следует подождать, когда она сама приблизится. Так и только так нужно действовать. Вряд ли она настолько хитра, что станет его, стоящего на ее дороге, обходить, но уж ему придется стоять не шевелясь.
Он еще с полчаса потрудился над разрезанием ремня, а затем стал полученные полоски связывать — узелки в местах связки было трудно затягивать, и он в который уже раз выбился из сил. Пот стекал с волос на шею, рубашка взмокла. Когда образовалась довольно длинная веревка, обкрутив ее вокруг руки, он пошел на нужную позицию. Надо было действовать осторожно и осмотрительно и ни в коем случае не торопиться.
Поэтому он дал крюка, чтобы лошадь не подумала, что идут в ее сторону. Крюк же этот должен был вывести его в створ направления лошадиной пастьбы. В результате он оказался довольно далеко от лошади, но встал как раз в таком месте, откуда видел ее голову, щипавшую траву, плечи и появлявшийся из-за узкого теперь лошадиного силуэта хвост, взмахами отгонявший слепней.
Расстояние между ним и ею оказалось чересчур велико, но, чтобы не спугнуть лошадь, поделать ничего уже было нельзя.
«Ну чего же ты, Буланка, еле-еле плетешься. Есть надо, как в столовке, быстро, — мелькало у него в голове. — Так я три часа прожду».
Он стоял, особо не шевелясь. Под мутным солнцем. В своей кепчонке-восьмиклинке. Он стоял, теперь очень хорошо представляя, чтó с ним сделают, если он вернется без лошади, без телеги и без провианта, который на две недели. Какие ожидают его проработки… А по поводу кражи и порчи приводного ремня — расстрел неминуемо. Хотелось пить и есть, хотелось на долгом солнцепеке спать, и от этого иногда покачивало. Но больше всего хотелось, чтобы подул ветер. А ну-ка, весело подуй, веселый ветер, веселый ветер, веселый очень… Солнце печет, липа цветет, рожь поспевает, когда это бывает?.. Сейчас это бывает… А ну-ка, весело подуй, веселый ветер… Ты спросил меня, юноша, как мне подуть…
Он поглядывал на свою тень — она потихоньку удлинялась. Лошадиной было не видно, они же оба стояли на плоской поверхности, и расстояние между ними все еще оставалось значительным. Но ее тень тоже наверняка удлинялась, располагаясь на земле возле лошадиных ног — солнце же светило теперь несколько сбоку.
А ветер в его жизни случится. Даже много раз. На вагонных крышах. Причем тень тоже будет лежать сбоку от поезда. Лежать и вместе с поездом бежать. Крыша, на которой они с Зулькой едут за мукóй, хотя чуть поката на обе стороны, но уверенно на ней расположиться можно.
Когда институт вернулся из шадринской эвакуации, а с едой в отечестве было плохо, а потом, когда окончилась война, стало совсем плохо, все что-то придумывали, чтобы добыть съестное, а ему один человек сказал, что в Литве, которая теперь снова стала советской, страшно нужны учебники. Вот-вот там откроются школы, дети пойдут учиться по-русски, а учебников никаких нету.
Он сговорил поехать приятеля Зульку, и они стали добывать учебники, которые повезут. Дело это оказалось непростое. Они покопались дома и нашли кое-какие, отслужившее свое, все в кляксах прошлых лет. Кое-что добыли у соседей и знакомых. В результате образовалась целая куча потрепанных руководств для постижения русской речи и школьной науки.
Был там татарский учебник, частично написанный по-арабски, а частично по-новому — русскими буквами. Когда они с Зулькой его удивленно разглядывали — бросилось в глаза напечатанное жирным шрифтом веселое словцо «кильманда».
Были учебники с выдранными страницами — это прежние владельцы удаляли из них или густо зачеркивали непрерывно объявляемых врагов народа. Попадались экземпляры, как