Шрифт:
Закладка:
Но это было возможно лишь до. До Освенцима и до Гулага.
В поздние советские годы был такой анекдот. Про то, как для какой-то важной государственной цели понадобилось отыскать человека, соответствовавшего одновременно трем критериям: он должен быть непременно партийным, обязательно умным и при этом кристально честным. Искали, искали, да так и не нашли. Потому что партийный и умный оказывался непременно нечистым на руку. Умный и честный не мог быть партийным. А честный и партийный не мог быть умным.
Это было давно, а в наши дни люди изумляются тому, что тот или иной публичный человек, которого принято в общественном сознании считать талантом, вдруг сморозит какую-нибудь несусветную или, пуще того, подлую глупость.
Ум и талант – вещи совершенно разные. Их сочетание в одном и том же человеке – большая редкость, которую надо всячески ценить. Бывает так, что ты восхищен чьим-то искрящимся пластическим даром, но не дай бог заговорить с ним о серьезных вещах.
Бывает и умный человек, лишенный таланта. И чем он умнее, тем в большей степени он осознает собственную неталантливость.
А кроме ума и таланта, существует и еще одно качество, которое или есть, или его нет. Это то, что можно назвать поведенческим вкусом, а можно – нравственным инстинктом, то есть приблизительно тем, что в бытовом обиходе принято называть порядочностью.
Но и эти треугольники, где спорят между собой ум, талант и поведенческие точность и адекватность, тоже остались там, где не существовало еще того исторического опыта, о котором я говорю.
В наши дни и в том обществе, где норма отрицается в принципе или подменяется какими-то нравственно-эстетическими мутантами вроде православного коммунизма, художник становится профессиональным носителем и, если угодно, утвердителем социальной нормы. То есть тех самых «обывательских добродетелей», которые столь яростно третировали (и правильно делали) несколько поколений их предшественников. Тех, разумеется, что «до Освенцима» и «до Гулага».
Искусство – по крайней мере, в моем понимании – это не корпус текстов, не книга, не журнал, не музей, не концертный и не театральный зал, не кинофестиваль и не критический разбор. Все это лишь его институализированные и не всегда самые надежные способы бытования.
Искусство, его вещество всегда там, где мы внезапно и иногда совсем неожиданно обнаруживаем признаки жизни в неживой материи, именно там, где мы ожидаем их меньше всего.
А уже потом, потом, – если повезет, конечно, – будут и книга, и журнал, и музей, и концертный зал, и театральная сцена, и все остальное.
Но в центре тяжести современного искусства – опять же, как я его понимаю, – не столько «художественные изделия» со всеми своими плюсами-минусами, сколько именно социально-культурное и коммуникативное поведение художника.
Поэтому, например, писателя, публично говорящего нечто одновременно глупое, плоское и подлое, но при этом пишущего еще и какие-то книжки, которые кому-то нравится читать, я никак не могу числить по ведомству искусства. И совершенно мне неинтересно отрывать одно от другого. Потому что одно от другого в данном случае отрывается только с мясом.
Существуют «объективисты», выбравшие позицию как бы «над схваткой», – притом что никакой схватки нет, а есть лишь фатально отличные друг от друга представления о социально-культурной гигиене, – повторяющие, что мало ли кто что говорит или делает, а зато какие книжки, какие зато сильные места вот в таком-то романе, а какие картинки, какие кинофильмы, спектакли. Мало ли кто там и что!
Этот «объективизм», несмотря на наглядную разницу масштабов, примерно того же глубинного происхождения, что и разной степени стыдливости и осторожности апология Сталина. Он тоже ведь был совсем не бездарен. Музыку любил. Стихи в юности писал. Ну да, кое в чем злодей, кто же спорит. Но ведь великая же цель была! И ведь цель была достигнута, согласитесь!
Была достигнута – тут я соглашусь. Если главной целью считать выведение усилиями лубянско-лысенковских селекционеров принципиально новой, воспроизводящейся уже в котором поколении породы сапиенсов, уверенных в том, что ради мгновений экстатического восторга при виде флага, развевающегося над родным сельсоветом, можно и даже нужно угробить кучу народу, то да, достигнута цель, кто спорит.
«Это все ерунда, – говорят эстеты-объективисты. – Главное, что останутся книги, фильмы, полотна, стихи и песни».
Я не знаю, что там и где останется, а что не останется. И, честно говоря, мне это совсем не интересно. Потому что я живу здесь и сейчас. И потому что, выражаясь словами Борхеса, «литературные вкусы бога никому не известны».
Разные внуки
В наши дни довольно часто говорится о том, что мы живем в эпоху неосталинизма. По крайней мере, этот самый неосталинизм заявляет о себе достаточно громко и уверенно. То возникнет там или сям портретик. То бюстик. То какая-нибудь топонимическая инициатива «на местах». То в каком-нибудь из изданий, проходящих по ведомству «патриотических», появятся какие-нибудь подернутые подвальной плесенью размышления «на тему».
Среди мыслителей-сталинофилов, кроме немолодых шаманов, которых иногда еще называют «писателями» и чьего художественного мастерства хватает ровно на то, чтобы по возможности красочно пересказывать собственные историософские галлюцинации или с разной степенью правдоподобия симулировать военно-патриотический транс, попадаются и совсем молодые люди, чьи не слишком искрящиеся «брызги шампанского» имеют оношение не столько к Сталину как к реальному историческому персонажу, сколько к хорошо заметному стремлению от души потроллить «либеральную общественность», недавно почти официально переименованную в «пятую колонну».
Дело, разумеется, ни в каком не в Сталине. Где они, где Сталин. Но выбран именно он.
На моей памяти «сталинизмов» было несколько.
О сталинизме при жизни Сталина говорить неинтересно. Это тавтология. Любая система взглядов, даже такая, – все же результат личного или группового выбора. Говорить о массовом сталинизме в годы жизни Сталина, особенно в поздние годы его жизни, как о свидетельстве всенародной любви и преданности вождю, как о его всенародной поддержке всерьез не имеет смысла. А если кто-то и продолжает в наши дни говорить об этом всерьез, то диагностику его умственного состояния и состояния его нравственного здоровья я бы предпочел доверить специалистам более узкого профиля. В общем, неинтересно.
О сталинизме можно говорить только о том, который был после Сталина. О Сталине после Сталина.
Мои школьные годы пришлись на так называемые годы «хрущевской оттепели», на годы официальной – бурной и в то же самое время весьма робкой – десталинизации.
В те годы советские люди,