Шрифт:
Закладка:
Как я упоминал уже, Гаратов в последнее время стал вести себя очень странно в отношении меня: он буквально меня преследовал своими неожиданными появлениями, иногда, точно из-под земли, вырастая предо мной. Конечно, это меня злило и мучило и заставляло тревожно думать, что он задался целью проникнуть в тайники души моей, может быть, даже догадываясь о причинах моих неудачных лечений. Часа два назад произошел маленький инцидент — вот какого рода. Я находился у ложа своего пациента, представьте — восьмидесятилетней старухи — светлейшей княгини. Можно легко вообразить, что я впал в самое сардоническое настроение, когда стал вглядываться в груду костей, одетую в мешок из желтой, морщинистой кожи, и когда предо мной предстала задача — поднять это тело и вдохнуть в него струю новой жизни силой какой-нибудь дивной микстуры. Нелепость такой задачи мне представлялась гигантской, как Александрийский столп. Я мысленно спрашивал себя: зачем, и ответа не находил никакого; однако же, вздохи и слезы, блиставшие на глазах целой дюжины дочек и внучек княгини, окружавших ее ложе, говорили о существовании иного мнения. Уму моему представился контраст между чистотой чувств людей мира этого и моим духовным холодом, я видел, что нас разделяет бездна и в душе моей, как змея, зашевелилась злость. Невольно в воображении моем восстали мертвецы-пациенты, которых я лечил, и как их было много, как много!.. Они поднимались один за другим и я невольно думал: может быть, ты был бы жив, молодой человек, если бы не мои пилюли, прописанные тебе с легкомысленной игривостью; возможно, что и ты, старик, продолжал бы еще блуждать по нивам мира, если б я не отрезал тебе ногу, объявив, что иначе тебя ждет смерть — и солгал, солгал: злоба моя требовала пищи и потому ампутация твоей больной ноги соблазнила меня; а ты, девица, наверное была бы жива, но ты умерла под ножом, как жертвенный козленок, а может быть, ты слишком хорошо была усыплена хлороформом — не знаю. И еще, и еще, и еще! — о, как много вас, как много, и ни одного обвинителя, все в гробах, и прилипли их языки к гортани, не подымутся и не укажут на меня: убийца — ты.
Непостижимо странно: чем яснее мне представлялось это кладбище бывших моих пациентов — я почти ощущал запах гнили и червей, — тем настоятельнее подталкивало меня приобщить к их компании новую светлейшую гостью. Во мне было все мертво, как в пустыне, и казалось, какие-то огненные языки жгли меня и шептали: вперед, вперед. Куда — я не спрашивал, так как чувствовал, что впереди меня — бездна.
Лекарство было принесено, но прежде, чем испытать его действие, я обратился к присутствующим с речью. О, эти речи и красивые слова, и как часто я их импровизировал теперь, и с каким подкупающим видом. Я говорил о том, что больная непременно должна скончаться к вечеру, если ее не лечить: только моя микстура дает очень маленькую надежду на наступление благоприятного кризиса. Конечно, этим я ничем себя не обязывал, тем более, что нарочно упомянул о возможности печального исхода для больной сейчас же после первого глотка волшебной влаги, но добавил при этом, что принцип все-таки говорит в пользу врачевания. Такой прием — самый обыкновенный у медиков в критических случаях.
Моя мрачная речь заставила светлейших девиц и маменек безнадежно опустить свои головы, причем произошло общее движение и среди мертвой тишины девочка лет девяти тихо расплакалась. Я посмотрел на нее и во мне созрела дьявольская мысль, и вот, немного спустя, ребенок, по моей просьбе, преподносил ко рту умирающей ложечку с микстурой. Невинная ручка и невинная улыбочка сквозь слезы на лице младенца: кто мог заподозрить в ней маленького палача! Все смотрели с умилением, видя в ней земного херувимчика, и только мне рисовалась еще чаша с ядом в маленьких ручках. Мне доставляло странную приятность думать, что убивать могут не только демоны, как я, но иногда может совершить это и ангел… с райской улыбкой.
Больная широко-широко раскрыла ввалившиеся глаза и, минуту спустя, я имел возможность констатировать… смерть. На меня все смотрели с ужасом и недоумением, но ужас людей в меня вселял род какого-то отчаянного веселья. С тверда сжатыми губами, по которым, кажется, змейкой пробегала тоненькая, злая улыбочка, с высоко поднятой головой, как у человека, который считает себя выше всех подозрений, я отошел от трупа в другую комнату.
Там, в полумраке, виднелась чья-то фигура; я стал присматриваться и содрогнулся: передо мной, как привидение, появившееся неизвестно откуда, стоял Гаратов. Он смотрел на меня пристально-спокойно, точно всматривался в глубину колодца, на дне которого видел не воду, а огонь, и спокойно хотел уяснить себе этот феномен.
Так прошло минуты две, и трудно сдерживаемая злость все более овладевала мной. Я заносчиво поднял голову и хотел уже пройти мимо, но мой враг сделал два огромных шага и тихо проговорил:
— Дряхлая была старушенция, и вы правы, думая, что такое существование ни к чему… В вашем лице я прочитал эти мысли и еще другие и подкараулил злость особенно утонченную, этакую…
Я содрогнулся, как преступник, и мой язык пролепетал:
— Мысли прочитали мои!.. Как вы их читали… странно.
— Нет, не странно: я учился читать эту книгу — лицо ваше, и вот на нем было написано: такие старушенции — дрянь; претендуют на жизнь — умора, и досадно лечить, и пусть убираются лучше… бац! — вы и постарались…
— С ума вы сошли, Гаратов!
— Смертный яд на сердце вашем…
— Что?!..
— Осадок от дум мучительных и гордых.
— Осадок дум и яд!.. Каким языком вы выражаетесь, библейским, может быть…
— Сокращенным… Но вы бледнеете и какой нервный — страх…
— Черт побери, какой шутник вы, удивительный шутник!..
Я чувствовал, что теряю самообладание, как-то неуместно улыбаюсь, и я скорее пошел к выходу с удивительным ощущением: мне казалось, что на своих плечах я ношу удивительную голову, светящуюся, как хрустальный шар, сквозь который виден мозг и движение мыслей в нем… «Какая дикая иллюзия…» — думал я, спускаясь по лестнице, но иллюзия не рассеивалась окончательно и, повинуясь какому-то болезненному чувству, я ступал с осторожностью, точно боясь разбить драгоценный шар. Скоро, однако же, мне удалось овладеть собой, но чувства мои почему-то утончились до высшей степени: до моего слуха доносился плач родственниц умершей,