Шрифт:
Закладка:
Отсюда нежелание принимать в масонское общество тех, кто не имеет ни образования, ни состояния; отсюда же узкая специализация отделений, где людей, помимо членства в масонской организации, объединяет принадлежность к городской элите, профессиональная общность (судейские, люди свободных профессий или торговцы) или одинаковое подчиненное положение. Как пишет президент амьенской масонской ложи в 1785 году, «не бывает, чтобы люди, которые не знаются друг с другом в гражданском обществе, сдружились только оттого, что они масоны»{270}. Хотя в ложе правовое неравенство, существующее между сословиями, стирается, все же нельзя сказать, нто в лоне масонского общества царит сплоченность. Равенство, которое оно провозглашает, не столько демократического, сколько аристократического свойства, поскольку в основе его — одинаковый социальный статус{271}. Весьма далекие от понятия о полном и абсолютном равенстве, оценивающем личности независимо от их положения в обществе, масоны пытаются соединить, несмотря на трудности и конфликты, принцип равенства с замкнутостью, уважение к социальным различиям (взятым в отрыве от сословных отличий) с созданием закрытой организации. Успех масонства, таким образом, есть результат двойственного и противоречивого процесса: с одной стороны, происходит распространение в лоне общественной элиты (не только среди аристократии) отношений равенства, которые объединяют тех, у кого есть достаток, образование, досуг; с другой стороны, круги, обычно не принимающие участия в серьезных формах культурной жизни, находят тип объединения, не требующий глубокой образованности и переносящий в мирскую жизнь традиционные христианские ценности и образцы традиционного христианского поведения.
Масонство привлекает французов XVIII века, находящихся на перепутье противоположных тенденций в обществе, прежде всего своим критическим отношением к действительности. Масонское общество, заявляющее, что им управляет мораль и руководит свобода совести, возводит себя тем самым в ранг судьи в вопросах, касающихся государственных интересов. Отрезанные от общества тайной, которую обязаны хранить все братья, провозглашающие неукоснительную политическую лояльность, масонские ложи, однако, подрывают королевский строй — ведь они предлагают новую систему ценностей, которая основана на этическом подходе, а это неизбежно означает приговор принципам абсолютизма. Прежнее различие между индивидуальным сознанием и государственной властью, таким образом, обернулось против намерения, которое его установило: «По видимости не затрагивая государство, буржуа создают в потаенных глубинах этого государства, в масонских ложах, место, где под покровом тайны осуществляется гражданская свобода. Тайная свобода становится тайной свободы»{272}. Действия государя, принципы его правления, государственные интересы измеряются, таким образом, аршином морали, которая, хотя и сформировалась вне общества, вдали от него, не перестает от этого быть «политическим сознанием». Вероятно, это новое соотношение между моралью и политикой больше способствовало возвышению масонского ордена, тайного и при этом критически воспринимающего действительность, чем появление современного, демократического понимания равенства в духе Революции.
Эта политизация на холостом ходу, связанная с осознанием того, что этические требования, которые руководят масонством, расходятся с особыми, не преследующими никакой моральной цели принципами, которые руководят поведением властей, пересекается с политизацией, опирающейся на культурную практику, которая избавилась от опеки государства еще в начале XVIII века. Благодаря образованию публики, суждения которой далеко не всегда совпадают с суждениями академических авторитетов и меценатов королевского происхождения, благодаря появлению рынка культурной продукции, который обеспечивает независимость (по крайней мере, частичную) ее производителям, благодаря распространению знаний, которое дает возможность расширить хождение печатного слова, у людей появилась привычка мыслить свободно и ко всему подходить критически. Новая политическая культура, рождающаяся после 1750 года, — прямая наследница этих перемен: с ней на смену диктату власти, принимавшей решения втайне и требовавшей беспрекословного подчинения, приходит публичное высказывание частных мнений и желание обсуждать без помех все существующие установления. Так создается публика, обладающая большей властью, чем сам государь, и заставляющая его считаться с ее мнением, которое становится общественным мнением{273}.
Создание этого нового общественного пространства, однако, не означает, что во всех слоях общества связь между обыденной жизнью и «государственными делами» осуществляется одинаково. Понятие политики при Старом порядке столь же неоднозначно, сколь и в XX веке. В самом деле, все определяют ее по-разному: одни включают ее в категорию рационального, наряду с критическим суждением и публичным спором, другие приписывают ей жесткие формальности, роднящие ее с судопроизводством, третьи говорят о ней старинным языком, полным предвестий и тонких намеков. Эти различные «способы производства мнений»{274}, которые было бы опрометчиво характеризовать в строго социологических терминах, прямолинейно противопоставляя политику образованных людей народной политике, связаны с различными способами образования того, что мыслится как политическое. Новое поле дискурса, которое появляется в середине XVIII века, очерчивая пространство для высказываний и действий всех своих противников, не исключает существование других «политических» культур, которые не обязательно мыслят себя таковыми и по-иному сочетают повседневные заботы с отношением к государственной власти.
Но, как показывают протесты крестьян и жалобы городских рабочих, эта «политика без политики» не неподвижна: на протяжении столетия меняются и формы, в которых она выражается, и ее главные цели. Общественное пространство Революции можно адекватно охарактеризовать как «новое политическое пространство, возникшее в традиционной культурной и интеллектуальной среде»{275}. Однако признание этого факта вовсе не означает, что перед Революцией разные формы политической жизни были разделены непроходимой границей. Даже при том, что публика — не народ, публика умеет выбрать глашатаев и с их помощью мобилизовать ресурсы судебного красноречия и риторики Просвещения, чтобы во всеуслышание заявить о требованиях народа. А общественная политическая сфера, «буржуазная» в своей основе, наоборот, одержима мыслью о безликом народе, внушающем беспокойство и страх, народе, который она отвергает, но к которому взывает. Новая политическая культура XVIII века является результатом этих разных способов политизации, которые, каждый на свой лад, расшатывают сами основы традиционного порядка.
Глава 8.
ЕСТЬ ЛИ У РЕВОЛЮЦИИ КУЛЬТУРНЫЕ ИСТОКИ?
«Не бывает настоящей революции без питающих ее идей — в противном случае это не революция, а мятеж или государственный переворот, поэтому интеллектуальные и идеологические основания для недовольства существующим режимом очень важны»{276}. Это утверждение Лоуренса Стоуна является отправной точкой последней главы нашей книги, и мы хотим использовать в ней возможности сравнительного метода. В самом деле, перед нами встает вопрос: если вслед за Лоуренсом Стоуном рассматривать всякую революцию (как английскую XVII в., так и французскую XVIII в.) не как чистую случайность, происшедшую по стечению обстоятельств, и не как абсолютную необходимость, время наступления которой, равно как и ее особенности, логически вытекают из самих ее причин, то; какое место среди предпосылок столь резкого перелома, делающих его мыслимым и желанным, занимают культурные факторы? Проводя параллель