Шрифт:
Закладка:
Танцовщики привели их поужинать в квартиру Клода Бесси, рядом с Парижской оперой. Соловьев держался скованно и за весь вечер не обронил и пары слов. Зато Рудольф, по свидетельству Лакотта, «говорил за обоих». Не прошли они и квартала, как Рудольф принялся критиковать манеру передвижения французов по улицам. «Они так суетливо бегут, как будто не знают, куда направляются, как будто передвигаются совершенно бесцельно». «Я подумал: Господи, какой он странный, – вспоминал потом Лакотт, – не успел приехать, а уже комментирует все подряд».
За ужином Рудольф, всегда стремившийся заполнить пробелы в своих познаниях, подверг французов «допросу с пристрастием». Его интересовало все – от танцевальной техники до их репертуара. 20-летняя Мотт была молодой звездой Парижской оперы, а 23-летний Лакотт – танцовщиком и начинающим хореографом. Рудольф с удовольствием узнал, что Лакотту был известен «Призрак Розы», прославленный одноактный балет Фокина, созданный им для Нижинского и Карсавиной. Воспользовавшись случаем, Нуреев заставил француза пообещать, что тот разучит с ним этот балет, пока Рудольф будет в Париже[112]. Хотя Фокин работал в Мариинском театре, многие из самых знаменитых его балетов оставались неизвестными в России. Единственный балет Фокина, в котором танцевал на тот момент Рудольф, – это «Шопениана», переименованная в «Сильфиды» при первом показе в Париже в 1909 году.
Когда Мотт и Лакотт привезли Нуреева и Соловьева обратно в гостиницу, Рудольф не захотел выходить из машины. «Такой чудесный вечер, может, мы еще куда-нибудь сходим, как вы считаете?» – спросил он. Идея Рудольфа не нашла отклика у французов, пообещавших Сергееву вернуть его до половины десятого.
«Он выглядел таким грустным, когда вылезал из машины», – вспоминал Лакотт. Французы подарили ему на память коробку шоколадных конфет. Но Рудольф, прощаясь, вернул ее Мотт, просунув в окошко автомобиля. «Не хочу их брать сейчас, – объяснил он. – Возьму только одну конфетку, а при встречах с вами буду брать еще по одной».
«Таким образом он как бы сказал: “Я хочу видеться с вами”, – рассказал Лакотт. – Мы были растроганы». Троица условилась встретиться на следующий вечер в половине десятого, в переулке близ «Модерна». «Как ты думаешь, нам нужно снова просить разрешения?» – спросил у Клер Лакотт, отъезжая от отеля. «К чему? – ответила девушка. – Он взрослый человек, и мы ничего плохого не делаем».
На следующий вечер они подъехали к гостинице на «Рено» Мотт. Рудольф уже поджидал их. «Он выглядел очень расстроенным, – вспоминал Лакотт. – Боялся, что мы не приедем».
В последующие дни они показывали Нурееву город, «о котором [он] давно мечтал». «Долгие прогулки по Монмартру и Монпарнасу, вдоль набережных [Сены], многие часы в Лувре – все доставляло мне радость», – вспоминал потом Рудольф. На улицах царила атмосфера нескончаемого праздника, но Нуреев отнесся к ней с подозрением: «Хотя Париж выглядел веселым, а люди на его улицах казались привлекательными и очень отличались от нашей унылой советской толпы, в них вместе с тем чувствовалась какая-то вялость, отсутствие твердой цели».
Подобно тому как в свое время Рудольф пренебрег правилами в Ленинграде, поужинав с труппой американского мюзикла, так и теперь он постоянно их нарушал при встречах со своими французскими copains[113] – не испрашивая разрешения и не приглашая с собой никого из артистов Кировского. Он был в восторге от того, что наконец оказался в Париже, и не собирался упускать ни единой возможности изучить этот город. Рудольф не только ходил в гости к Мотт, Бесси и Лакотта, но и посмотрел в кино «Бен-Гура», а в театре «Алямбра» – постановку «Вестсайдской истории». Джазовые ритмы Леонарда Бернстайна и уличное буйство танцев Джерома Роббинса будоражили его. Он поразился умению Роббинса создавать образы посредством многослойного танцевального языка. А потом «как сумасшедший танцевал на улице ча-ча-ча», – вспоминал Лакотт, уже начавший разучивать с ним «Видение Розы» в студии, которую арендовала Клер неподалеку от Оперы.
Начальство не одобрило откровенного восхищения Нуреева «упаднической» западной культурой. На встрече, состоявшейся в советском посольстве на первой неделе в Париже, артистам Кировского напомнили, что зарубежные гастроли – «великая честь», удостоиться которой повторно можно, только полностью оправдав оказанное им доверие. А вот Рудольф этого «доверия» не оправдал уже в самом начале гастрольной поездки, зато дал амбициозному капитану КГБ Владимиру Дмитриевичу Стрижевскому долгожданный шанс «выслужиться». Официально Стрижевский занимал должность заместителя директора Кировского театра, но о его принадлежности к органам было известно многим артистам. Сергеев решал творческие задачи, Георгий Коркин – административные, а Стрижевский отвечал за политическую благонадежность труппы. Гастроли были официальным государственным мероприятием, и Стрижевский – рослый, мускулистый мужчина с круглым лицом и вечно хмурым взглядом – не спускал глаз с любого, кто угрожал нарушить спокойствие. И он был не единственным агентом КГБ в Париже: в советском посольстве имелись свои кадры, и Рудольф скоро привык замечать за собою «хвост» практически везде, куда он ходил. «Конечно же, они за мной следят, – говорил он своим приятелям с напускным смирением. – Да только что они нам могут сделать? Не убьют же. Я не собираюсь портить себе поездку, сидя в гостинице. Я буду делать то, что мне хочется».
Но бравада бравадой, а все же Рудольф беспокоился и старался ускользнуть от своих «провожатых». Каждый вечер он возвращался в гостиницу на заказном автобусе труппы, поспешно проходил в свой номер, а затем незаметно выскальзывал через задний вход в ближайший переулок, где в своем «Рено» его поджидала Клер Мотт. Но всякий раз, когда Рудольф возвращался в «Модерн» после наступления «комендантского часа», его подкарауливал Стрижевский. «Как вы смеете заявляться в такой час!» – глумливо выговаривал он только для того, чтобы убедиться: его слова вызывали лишь раздражение, но не запугивали артиста. А Рудольф, смерив его взглядом, полным негодования, устремлялся к себе в номер.
Живший с ним в одном номере Юрий Соловьев не был таким беспечным, когда дело касалось КГБ. За их совместным ужином у французов он так перенервничал, что теперь редко сопровождал Рудольфа куда-либо, кроме дворца Гарнье. По свидетельству Лакотта, Рудольф постоянно успокаивал Соловьева и просил не волноваться за него. Но Соловьев беспокоился за них обоих. И ведь он единственный из всех артистов согласился делить номер с Рудольфом. «Юра рассудил: раз они прекрасно ладили друг с другом, так почему бы и нет? – рассказывала жена Соловьева, Татьяна Легат, не включенная в парижский тур. – Никто больше не захотел жить с Рудиком в одном номере. Боялись». Всех пугала непредсказуемость Нуреева. Опасаясь, что общение