Шрифт:
Закладка:
Тру ладонью глаза: не наваждение ли?.. По себе знаю, бывает и такое. Но нет, не наваждение, скоро и пацана вижу, идет он другой стороной улицы и несет, обхватив руками, самовар. Поправляю на плече сумку, нагоняю пацана… Белобрысый, чуть повыше меня ростом, не глядит в мою сторону.
— Ты откуда такой?.. — говорю. Молчит. И тогда я кладу ему на плечо руку, останавливаю. Он недовольно смотрит на меня, но самовара из рук не выпускает.
— Тебе чего?..
Голос у пацана мягкий, почти девчоночий, все же не улавливаю в нем робости и опускаю руку, но удивление, которое возникло при взгляде на корову, впряженную в телегу, не проходит, только делается спокойнее, и я озабоченно и без насмешки, как хотел прежде, спрашиваю:
— Зачем мучаете корову?
Нет, я не робею перед пацаном, а только увидел в больших светлых глазах, в слабых, вроде бы безвольно опущенных плечах такое, от чего расхотелось посмеяться над ним. Догадываюсь, что пацан с самоваром и тот мужик, что идет подле подводы, — одного корня люди: уж очень похожи друг на друга, оба светлоголовые и ступают на землю осторожно, с опаскою, будто боясь ненароком раздавить малую птаху, окажись она под ногами.
— Зачем мучаете корову? — не дождавшись ответа, снова спрашиваю я.
— Тебе-то что?.. — помедлив, говорит пацан и идет дальше. Мне бы оставить его в покое: не хочет разговаривать — и не надо, но я, позабыв о школе, иду следом за ним.
Он слышит за собой шаги, останавливается:
— Чего пристал? Иди-ка своей дорогой…
Делаю вид, что не заметил неприязни в его голосе, подхожу поближе, говорю:
— Не сердись…
Он внимательно смотрит на меня, опускает самовар на землю, а спустя немного снова берет его в руки, и мы идем по улице, которая минуту-другую назад была безлюдна, а теперь… Старики да старухи повылазили из калиток, есть среди них и бабы… Стоят, разинув рты, показывают на мужичка, выкрикивают:
— Гляньте-ка! Очумел — впряг в телегу корову!.. И что делается, господи!..
А когда подходим к магазину, выбегает на улицу старик Евлампий, непоседа, и часу спокойно не посидит дома, ему до всего есть дело, да как закричит, подступив к мужику и размахивая палкой у него над головой:
— Животину надумал мучить?!. Да я чичас тебя!.. Будешь знать, как мучить!..
— Тпру, Пашенька! — спокойно говорит мужичок, натягивая вожжи. Ждет, когда старик Евлампий успокоится, спрашивает: — Думаешь, не по совести поступаю, гублю животную? А вот и нет… Сейчас мы с тобой поглядим и убедимся, что нет… — Мужичок наматывает на руки вожжи, подходит к морде коровы, норовит снять с ее шеи ярмо, но не успевает. Пацан, что стоит подле меня, опускает самовар на землю:
— Батя!.. — кричит. — Не дури, батя!.. — и бежит к повозке. Мужичок виновато поводит плечами, поворачивает к старику Евлампию лицо, а передохнув, говорит:
— Ты думаешь, это обыкновенная корова? А вот и нет… Еще на Западной Украине, в войну, значит, пристала она к нашему обозу. И до самого Берлина была с нами… Кормилица!.. Бывало, в перерывах между боями возьмешь котелок и подоишь… То и радость! — Мужичок замолкает, тонкие морщины стекают к носу. — Стал бы я мучить ее, как бы не так! Да после того, что она повидала в войну, ей самое время пожить спокойно. Ну, а сделал эту тележку лишь по случаю нашего переезда. Легкая она на ходу, поди, и тебе, старому, под силу. А уж Пашеньке — тем более, она ж не заморыш какой-то. Животная!.. — Хлопает корову по спине: — А ну, Пашенька, поехали, милая, дальше!..
Повозка трогается с места. Старик Евлампий провожает ее задумчивыми глазами. Я иду следом за пацаном, а из головы не выходят слова мужика. Не утерпев, завожу разговор с пацаном. Он и рассказывает: дескать, было такое дело… Уж когда с Запада ехал батя с эшелоном, взял меня из детского дома и — в Сибирь… А в родную деревню и не заезжал даже. Зачем?.. Фашисты-то пожгли деревню и мамка там погибла. А я вот живой… Ну, ладно, едем в эшелоне, а отец-то раненный в голову, врачи списали вчистую… А как доехали до станции за Байкалом, отец и говорит: будем слезать… Ладно. Солдаты из роты желают бате здравствовать, едва ли не плачут. И старшина ласковый к бате… Еще бы! Здорово воевал батя. Старшина подумал-подумал и говорит: «А знаешь, Петро, бери-ка ты с эшелона корову, уж я, даст бог, выкручусь, а тебе по нынешним временам никак нельзя с пацаненком на руках без коровы». Вот так, значит, сняли Пашку с эшелона, и живет теперь у нас… Правда, старая стала, но щиплет травку, бывает, и теленочка принесет…
Видел я разных коров: и больших, и бранчливых, но чтоб была с фронта, с передовой… Ни о чем таком я и слыхом не слыхивал. Оттого иду по улице и все смотрю на корову, смотрю, и слова теплые да ласковые на язык просятся, и сказал бы, да совестно чего-то…
— А рота, где служил батя, поехала дальше, на восток, — говорит пацан. — Дела у нее… Война еще не кончилась. А мы с батей стоим на перроне с коровой, которую я тут же окрестил Пашенькой (была у нас в деревне буренка Пашенька, ее фашисты свели со двора), и не знаем, в какую сторону податься. Потом батя говорит: «Пойдешь направо — коня потеряешь, пойдешь налево — живу не быть… Но коня у нас нет, а смерть мы повидали на своем веку — не страшно. Так что пошли прямо…» А сам смеется. Ну и пошли, чего ж?..
Повозка подкатывает к конторе колхоза, на крыльце стоит сам председатель. Чешет в затылке, глядя на мужичка: недоволен, значит… И все ж узнаем от него: жить пацану с отцом в избе на краю деревни, которая теперь стоит заколоченная и от которой до Лысой горы, где кладбище, — рукой