Шрифт:
Закладка:
* * *
Таковы были обстоятельства моей гарлемской жизни. Когда я, бравируя, сообщал своим университетским приятелям (и особенно приятельницам), что живу в Гарлеме, на меня смотрели как на героя или (гораздо чаще) как на сумасшедшего: ведь считалось, что белому человеку там небезопасно появляться даже средь бела дня и даже на короткое время: сразу ограбят, изнасилуют, убьют. Хотя Оксанин дом находился близ северной границы Гарлема (кварталов через семь начинался приличный район, но ведь их надо было еще пройти!), въезжал туда я с серьезными опасениями. Но, правда, быстро привык, поскольку ничего особенно плохого там не видел. Наша сторона Бродвея считалась пуэрториканской, противоположная — негритянской, но деление это было весьма условным, может быть, более оно сказывалось на меню ресторанчиков и ассортименте торговых лавок. Меня никто не трогал ни здесь ни там, по улицам я ходил свободно в любое время дня и ночи. Вскоре соседи начали меня узнавать, здороваться, угощать сигаретами или леденцами — в общем, вели себя более чем дружелюбно.
Правда, когда я сказал одной своей знакомой, что Гарлем — совершенно безопасное место, она ответила, что для кого как. Я в ту пору носил камуфляжную куртку и сапоги на шнуровке (те самые, дорогие), волосы струились по груди, на плече висела военная сумка от противогаза. «Скорее всего, тебя принимают за чокнутого вьетнамского ветерана с гранатой в кармане. Вот они к тебе и подлизываются», — едко заметила моя приятельница.
Может быть, она была и права, хотя некоторые последующие события не вполне сообразовались с ее наблюдением. Хотя кто знает…
* * *
Вообще, мой район неожиданно вызвал у меня довольно много ассоциаций с советской действительностью. Разве что все было куда более ярким. Дома потрепанные, запущенные, подъезды грязные, лифт все время ломается, мусоропровод засорен, ничего не работает… Но на улицах магазины ломятся от товаров, в лавках невероятные тропические фрукты-овощи, масса рекламы, половина из которой на испанском языке, раздающаяся отовсюду музыка… Именно тогда появилась мода гулять по улицам с громадным радиоприемником на плече, включенным на всю мощность (он так, весьма неполиткорректно, и назывался: ghetto box[30]). Однажды я даже видел трех вышедших на прогулку темнокожих подростков, один из которых нес радиоприемник, а два его приятеля справа и слева — большие колонки, сотрясающиеся от бьющего из них мощнейшего звука. Здешние обитатели предпочитали ездить на больших машинах ярких — иной раз даже радужных — расцветок. Пускай частенько их автомобили бывали помятыми, ржавыми или у них не хватало деталей корпуса, но зато по размерам они приближались к семьсот тридцать седьмому Боингу, самому крупному тогдашнему авиалайнеру.
Больше всего раздражало взгляд обилие мусора. Он был повсюду — и в виде хлама под ногами, и в виде больших и маленьких пластиковых мешков на каждом углу, у каждой витрины или двери. Но постепенно глаз «замылился», и я перестал все это замечать, как я давно уже «не замечал» обязательных в Нью-Йорке уродливых железных пожарных лестниц, прикрученных к каждому дому.
Когда ломался лифт, приходилось подниматься наверх пешком. Помню, как я бегу через ступеньку на свой десятый этаж мимо завистливо на меня посматривающих коротконогих пуэрториканцев, выгнанных женами на лестничные клетки с сигаретой в одной руке и жестяной консервной банкой — в другой. Если бы не цвет кожи, эти работяги ничем не отличались бы от моих бывших московских соседей…
Самый странный вид открывался из окна моей комнаты на рассвете, когда с высоты десятого этажа смотришь на пустые гарлемские улицы: серая предрассветная дымка, серо-коричневые дома с наглухо задраенными железными жалюзи на первых — торговых — этажах; ветер гоняет старые газеты, обрывки бумаги и другой мусор по мостовым и тротуару… Людей нет, разве что изредка кто-то пройдет скукожившись. Машины, хотя и стоят у тротуаров, как-то не бросаются в глаза, как будто их и нет вовсе. Казалось, что находишься в Риме времен глубокого упадка и вот-вот из-за горизонта покажутся передовые отряды варварских армий, которые наконец займут этот город. Хотя, конечно, в Римской империи бумаги не было и газеты по улицам не летали…
* * *
Но, должен сказать, район мой был известен многими достопримечательностями. Рядом высилась изящная неоготическая церковь середины XIX века с сохранившимся старинным кладбищем прямо за ней. Я часто ходил туда гулять среди заметно тронутых временем могильных памятников, некоторые из которых были настоящими произведениями искусства.
А еще через квартал находился изумительный музей испанского искусства, в котором хранились подлинники Веласкеса, Гойи, Мурильо, Сурбарана и других великих пиренейских живописцев. Но, поскольку этот музей располагался в Гарлеме, про него мало кто знал, и он лежал вдалеке от протоптанных туристских троп. В одном дворе с ним был интереснейший этнографический музей культуры латиноамериканских индейцев, который я также любил посещать. В общем, чем дальше, тем больше мне нравился Гарлем и его окрестности.
Я наслаждался своей новообретенной свободой и вел весьма вольную жизнь. В университете мои сокурсники, особенно женского пола, воспринимали меня как эксцентричное украшение жизни, и по-своему я был весьма популярен. Но чем моя тогдашняя жизнь отличалась от Оксаниной, к которой я относился со все возрастающими ужасом и брезгливостью? Тем, что я пока еще был молод и здоров? Я считал себя верующим, друзьям представлялся как православный, носил большой крест поверх рубахи… А жил? А жил ничуть не лучше честно аттестующей себя атеисткой и богоборцем Оксаны. Ведь, если отбросить все прикрытия, главным для меня было одно — мои собственные удовольствия. И понятно, что мою проповедь — а я активно доказывал ей существование и благость Бога — Оксана воспринимала как глупость и блажь и значит еще более утверждалась в своем отрицании Господа. Как слеп я был тогда! Но пока я этого не понимал вовсе, тем более что вокруг меня постепенно стал складываться кружок друзей, общение с которыми занимало мое свободное время и не давало оглядеться и серьезно задуматься о том, как мне жить дальше.
Друзья-приятели
Первым появился петербуржец Игорь Школьник. В самом начале эмиграции наши номера в отеле «Люцерн» соседствовали друг с другом. Потом он уехал в Калифорнию — поступил в компьютерную магистратуру и теперь, закончив ее, вернулся