Шрифт:
Закладка:
Дальше уходит лисица. Радостней Куричеву, что не застрелил ее. Нажимай, рыжуха! Живи, мышкуй! Приятно, бродя на лыжах, увидеть на крахмальной чистоте поля пламенеющее желтой шубкой существо. Оно повернет мордочку на твой озорной крик и, взмахивая хвостом, поскачет прочь. Разве сегодня он выстрелил бы? Нет. Так получилось. Ты, наверное, устала? Соберись с силами, роща-то совсем рядом. Вот ты и в лесу, отлежись в буреломе. А он, Куричев, подастся домой. К сумеркам должен добраться до поселка. Надо спешить, пока не разгулялась непогода. Гляди-ка, забуранило. Прежняя дорога отпадает. Есть путь короче, правда, рискованный. Ничего, не впервой.
Куричев раскрыл полы задубенелого полушубка, разбежался изо всей мочи. Его понесло к подножию горы.
Снег пошел кучно, белой мутью накрыло склон. Расплывчато виднелись вблизи скалы и черные лиственницы.
Куричев взмок, лихорадочно колотилось сердце. Он рассчитывал, что пурга только по эту сторону, а по ту — тихо, в крайнем случае чуть-чуть метет. Но и там толклась мгла, хлесталась хвойными лапами, трещала валежником, стреляла стволами бора.
Куричев срезал ветку, присел на нее, медленно и осторожно заскользил вниз. За пологим спуском будет почти отвесный, потом снова пологий.
В добрую погоду Куричев легко съезжал по круче, а теперь с тревогой ждал, когда можно будет снять лыжи и скатиться как придется: где на ягодицах, а где и бревном.
Передними концами лыж он ощутил пустоту. Глубоко вдавил палку в сугроб и остановился. Не успел сообразить, что делать дальше, как лыжи продавили срез обрыва и запали носами в буранный хаос.
Он полетел словно в бездну, затем шаркнул лыжами по чему-то твердому и закувыркался в снегу.
Привалился он к стволу ели. Отер шарфом лицо, сел. Вдруг почувствовал, что правой ноге легко. Шевельнул ею: беда! Крепление на валенке, а лыжа оторвалась. Снял другую лыжу, попытался найти потерянную, но сколько ни ползал, не обнаружил ее.
Буран разгуливался. Опираясь попеременно на палку и на лыжу, он пошел вниз. Наст часто проваливался, и Куричев выше колен погружался в снег.
Иногда Куричев валился от усталости.
Он все-таки сошел в долину и поднялся до диких вишенников. Здесь вырыл яму, устелил ветками и лег. Стало покойно, будто очутился на печи, где пахнет глиной и вениками.
Лежал бы и лежал, не шевелясь. Какое великое удовольствие повалиться после утомительного перехода куда пришлось, уютно замереть, созерцая доступные взору предметы! Как это здорово: лег в яму и вроде оказался вне пурги с ее свистом, завихрениями, холодом!
Куричев смежил веки и сразу услышал, как звенит ледяная пыльца, осыпаясь, на полушубок. Этот хрупкий звон напомнил ему решетчатую калитку и его самого, уходящего из пионерского лагеря.
Он шел, наигрывая на гитаре. Смеркалось. Вислые ветви берез, что росли на придорожном взгорке, были черны. За калиткой стало стыдно. Не к лицу таскаться каждый вечер сюда, где он старше всех взрослых. И одет, наверное, не по годам: шляпа на затылке, пиджак внакидку, ворот рубахи нараспашку. Пусть ты испытываешь все, что испытывает парень, и так же непосредственно, горячо, но как бы ты ни сохранился душой, ты стар обликом: морщины, седина, дряблеющая кожа. Кто поверит, что ты действительно молод и не рядишься «под парня»?
Куричев невольно начал громче перебирать струны, потом строго прижал к грифу.
«На кого сержусь? Сидели дружной компанией, шутили, смеялись, пели. Никто ничем не обидел. Ни один человек из присутствующих не подал виду, что есть какая-то разница между его летами и моими».
Опять застенчивый шепот струн. И вдруг не то окликнули, не то померещилось:
— Анатолий Маркович!
Нет, зов, ясный, долгожданный. Медленно, боясь разочароваться, повернул голову. Нина, в своем вязаном свитере и вельветовых брюках, отороченная дымчатой линией света. Скрестила на груди руки, побрела к реке… Звала или не звала? Может, только посмотрела вслед, сочувствуя его одиночеству?
Он свернул с дороги, решая, догнать Нину или идти домой. Пока раздумывал, ноги сами собой принесли на тропинку, по которой удалялась Нина.
Она сидела на мостках купальни, И была еще более темная на оловянном фоне реки, чем недавно на фоне неба. Река катилась к сваям, шумно вспучиваясь донными струями, крутясь воронками. Близкий перекат то гремел громко, то затаивался, то квохтал.
Нина указала Куричеву на место рядом. Он свесил, как и она, ноги с мостков.
— Какие у вас красивые волосы! Серебро и серебро! Я мечтаю поседеть. Белая прядь от лба, виски словно куржаком обметаны.
— А я мечтаю расседеть. Седина — признак зимы. Хочу быть весенним.
— Вы и так весенний.
Куричев сидел, прижавшись щекой к грифу гитары. Нина провела ногтем по струнам.
— Сыграйте.
— Не знаю что…
Лады блеснули костяшками. Побежали по грифу пальцы Куричева.
Он что-то сочинял, стараясь изобразить мелодиями ночь, купальню, реку, лошадей, хрумкающих на пойме ржанцом. Он думал о том, почему Нина назвала его весенним: иронизирует или и впрямь он, влюбленный, выглядит таким? А может, она в нем души не чает? Дурь. Кому ты нужен со своей возвышенной чепухой, пожилой мужчина Куричев?
Ах, к чему он все о том же и о том же? Разве не довольно того, что он видит Нину, слышит Нину, говорит с Ниной?!
Чего еще желать! Сейчас он играет для нее, сидя в ночи на мостках купальни, и это такое счастье, которое утолит сердце радостью надолго. Но почему тогда он исторгает из гитары не восторг, а мерную, как бег волн, грусть? Наверно, потому, что не может человек не запечалиться, исподволь, чувствуя, что минутным упоением не затмить будущей тоски. Да, да, да. Ни завтра, так через месяц, когда уедет Нина, его