Шрифт:
Закладка:
Долл поднесла фото к самым глазам, затем чуть отодвинула, прищурилась, чтобы изображение пришло в фокус, а затем сказала, глядя на Мартина, однако обращаясь ко всем за столом:
– Батюшки, она же черная, как туз пик.
– Ладно, ма, – быстро вмешавшись, заговорила Мэри. – Вслух это говорить необязательно.
Долл продолжила держать фотографию, пока у Сэма не кончилось терпение и он не сказал:
– Мне позволено будет глянуть? – Тут она передала снимок мужу. Он мельком посмотрел на фото, после чего вернул его Мартину со словами: – Молодец. Похоже, ты себе добыл красотку.
– Ты с ней обращаешься так же? – поинтересовалась Долл. – В смысле… ты с ней обходишься так же, как обходился бы с любой другой девушкой?
– Что за дурацкий вопрос, – сказал ее муж.
Мартин подумал то же самое, но улыбнулся и ответил со всей возможной вежливостью. Бабушке было все-таки почти восемьдесят, росла она совсем в другое время, и он понимал, что любые ее слова – дурацкие или нет – всегда благонамеренны. Его больше обеспокоило то, как отреагировал отец. Джеффри не произнес ни слова.
9
29 июля 1981 года, 11:20
Джеффри продолжал молчать даже после того, как леди Диана взошла по церковным ступеням, а супруга обратилась к нему за поддержкой.
– Он же не был, правда? – настойчиво спросила она.
– Что?
– Он же не был этим – кем его Джек назвал. Леваком?
– Кто? Мы о ком вообще говорим?
Мэри исторгла долгий досадливый вздох. Становилось все труднее разобрать, то ли из своенравия муж саботирует разговор, то ли вообще не слушает, о чем вокруг него речь. И то и другое объяснение его молчания бесило в равной мере. Этот конкретный спор завели Джек с Питером – вместо того чтобы устроиться поудобнее и смотреть церемонию, разделив общий дух праздника и народного единства, последние несколько минут они занимались исключительно тем, что шпыняли друг друга. Все началось с того, что Питер еще раз завел разговор о контрасте между этим роялистским официозом и беспорядками, которые происходили целый месяц накануне по всей стране – в Брикстоне и Токстете, Шеффилде и Ноттингеме, в Лидзе и Уолверхэмптоне, Хэндзуорте и Мосс-Сайде. Какая страна, хотелось бы ему знать, допустила бы существование бок о бок этих двух миров?
– А, ладно, – сказал Джек, – ты, значит, давеча смотрел “Ньюзнайт”[65], да? Потому что ты попугайничаешь с того левака-журналиста, который у них там разглагольствовал.
– Кен Филдинг, – сказал Питер, – говорит много дельного.
– Чушь. Слыхал я, что он говорит, и это всё коврижки для читателей “Гардиан”.
– Он не для “Гардиан” пишет, – сказал Питер.
– Кен Филдинг, говоришь? – переспросила Мэри. – Кеннет Филдинг? По телевизору?
– Да, и что?
– Я его когда-то знала. Родился в этих краях, между прочим. В Коттеридже. Более того, мы оба с твоим отцом его знали. Играли в теннис с ним и с его сестрой.
– Он, значит, выговор свой растерял.
Голос у Мэри сделался тих, и стало непонятно, обращается ли она к присутствующим или говорит сама с собой.
– Бедный старый Кеннет. Сто лет его не видела… Ох, как я рада, что он чего-то добился. – А затем, уже непосредственно старшему сыну: – Я бы вообще-то не сказала, что он левак. Когда мы общались, он леваком не был в любом случае. А ты что скажешь, Джефф?
И когда ей не удалось ни заручиться поддержкой, на которую надеялась, ни даже удостоиться какого бы то ни было ответа, Мэри удивила всех – в том числе и себя: она встала и вышла из гостиной, отправилась посидеть в сад.
Тем временем леди Диана входила в собор, вцепившись в руку своего отца, за ней тянулся невозможно длинный белый шлейф, а следом шли две девочки с цветами, и казалось, они того и гляди наступят на шлейф, что придавало происходящему дополнительное напряжение. Юная невеста, чья нервозность заметна была даже под фатой, двинулась по проходу, что цветистый комментарий ведущего с Би-би-си определил как “длиннейшую и счастливейшую прогулку в ее жизни”. Услышав сказанное, Питер тоже решил, что с него хватит, и потопал на свежий воздух позднего утра, от яркости которого ему тут же пришлось заслонить глаза.
– Иди посиди тут, милый, – сказала Мэри, похлопав ладонью рядом с собой. Она устроилась на ограде, разделявшей сад надвое посередине. Садовой мебели тут не было. Питер подошел и сел рядом.
– Ты разве не хотела посмотреть? – спросил он.
– Ой, я вернусь через минуту. Просто захотелось… глоток воздуха, вот и все. – Она взяла его под руку и задумчиво произнесла: – Жалко, ты мне не сказал, что Кеннета на днях по телевизору показывали. Было бы здорово на него посмотреть.
– Я не знал, что вы знакомы.
– Как он был одет?
Сочтя вопрос странным, Питер взглянул на мать.
– Не помню.
– На нем был шейный платок?
– Шейный платок? Вряд ли.
– Он иногда носил такие – по особым случаям. Интересно, сейчас носит? Может, теперь такое смотрится чуть старомодно… – Она продолжила, говоря отчасти сама с собой: – Я довольно часто с ним виделась – в те времена. Когда была студенткой. Наверное, немножко втюрилась в него, ну… и он в меня.
Питер к таким маминым разговорам не привык и не знал, как отозваться. Иногда ему казалось, что они понимают друг друга безупречно, а бывало и так – например, сейчас, – что между ними целые мили. На рациональном уровне, на поверхности он осознавал, что с годами отдалился от нее и общего у них теперь почти ничего. Но этому противоречили мгновения связи, по-прежнему случавшиеся между ними. В январе, в разгар зимы, она приехала в Лондон навестить его в Королевском музыкальном колледже, и он повел ее на концерт, где играли его однокашники. Отец идти не пожелал – решил остаться на весь вечер в гостиничном номере. Исполняли Hymnus Paradisi Хауэллза[66], его ни Питер, ни его мать прежде не слышали. Места в концертном зале были рядом, а из-за холода мама не сняла шубу, а потому в эту их вынужденную близость Питер, как только началась музыка, счастливо расслабился – все равно что прижаться к теплому, мягкому, бесконечно уютному лесному существу из книги детских сказок. В этом полумладенческом состоянии он отдался музыке, не зная, чего от нее ждать, и оказалось, что он слушает едва ли не самое трогательное произведение за всю свою жизнь.