Шрифт:
Закладка:
— Поймет ли?
Маленький глянул на него из-под мохнатых бровей и пожал плечами.
— Послушать бы, как у тебя получится…
Высокий опять улыбнулся.
— И я себе когда-нибудь куплю костюм, — сказал он ей по-немецки. — Вот заработаю денег и куплю.
Марихен, заложив назад руки и опершись на край низенького шкафчика, слегка раскачивалась, недовольно надув по-детски румяную нижнюю губку.
«Болбочут что-то по-своему, а что? Обо мне?..» — подумала она и сказала:
— Ну и покупай. Мне что до того?
Потом перестала раскачиваться и с улыбкой спросила:
— А почему белорус? Разве есть еще и чернорусы?
— А как же, — спокойно отвечал высокий. — Нас много: и белые, и червонные, и великие русы.
Марихен помолчала подольше, кажется, недовольная тем, что с ней разговаривают, словно с маленькой.
— А мне-то что, — сказала погодя. — Хорошо хоть, что вы не поляки.
— Почему?
— Как почему?! Поляки ведь вообще не люди. Они выкалывали нашим глаза, отрезали языки… О, проклятые!..
— А ты откуда это знаешь?
— Как откуда? И газеты писали, и по радио говорили. Нам и в школе об этом рассказывали. Когда была война с поляками. Когда они не хотели отдать нам наш коридор и напали на нас.
Высокий поморщился, покачал головой и горько усмехнулся.
Так же вот — опершись на подложенные сзади руки — стояла когда-то другая такая же, уже не дитя и еще не взрослая. В белом домике с голубым крыльцом, на разъезде. «Их габе кайне шульд… Ям не винна…»
Милая Стася, прелестное, ясноокое существо, дочь польского батрака и немецкой батрачки.
— Ах, Марихен, Марихен!..
— Ну что?
— А тебе не приходило на ум, что все это просто обман? Гадкий, вредный обман. Все это выдумали те, кому выгодно, чтобы мы, — я, к примеру, мой товарищ, твой отец и много других людей, — чтобы мы убивали, калечили, держали в неволе и мучили друг друга. А за что?
Он помолчал, потом чему-то улыбнулся.
— У тебя ведь бабушки нет?
— Нет.
— Ну, вот видишь, я так и знал, — опять улыбнулся он, к удивлению девушки. — Жаль. А ведь существует она, добрая, мудрая, старая мать. Живет в лесу над озером. Она меня в прошлом году, голодного, накормила… С товарищем, другим, не этим. И говорила нам со слезами, что война — это страшное зло, что весь мир — один дом. Есть у вас такая поговорка?
— Есть.
— Мудрая поговорка.
Помолчали.
— Ох, да! — вздохнула Марихен, подражая привычке отца. Сказала, чтоб что-нибудь сказать: — Это красивая сказка. — И засмеялась.
— Почему же сказка? — спросил высокий. — Нет разве таких бабушек?
— Может, и есть. У меня не было. — Она немножко подумала. — А мой фати говорит так же, как ты. Он теперь служит здесь, в городе. Он мне письмо прислал, и я к нему пойду. А может, он придет сюда. Фати знает русских, он там был еще молодым, в плену. Он и говорит по-вашему, и поет. Когда выпьет немножко шнапса. Ой, как это смешно бывает!..
— Видишь, и фати говорит то, что мы. А ты почему-то говорила другое. Про поляков.
— Все так говорят. И про англичан тоже.
Белянка, показалось высокому, немного смутилась. И, заметив, что маленький белорус допил свой кофе, поскорее скрыла смущение за радушием.
— Как, вкусный? — спросила с улыбкой.
— Очень вкусный, — серьезно отвечал маленький. — Спасибо, Марихен!
Служаночка почувствовала себя хозяйкой, улыбнулась, довольная похвалой, и по-детски мило предложила:
— Может, хотите еще! Так я налью!
Пленные, разумеется, не отказались. И она налила еще кофе и разрезала на два ломтика последнюю на тарелке горбушку хлеба.
Когда они кончили ужин, Марихен попросила обождать в коридоре, а сама вышла и вскоре вернулась с белой стопкой глаженого постельного белья на загорелой полненькой руке.
— Теперь идемте, я постелю.
Шли двором, потом поднимались по старой, скрипучей лестнице.
В душе высокого, чем ближе к их комнате, тем выше вздымалась жаркая, хмельная тревога. Два чувства поили его этим хмелем: он любовался стройной немочкой как непосредственным, еще по-детски милым подростком, а вместе с тем не мог не видеть, что это уже почти взрослая красавица. Он целовал когда-то такие же губы… То было так давно, а это, сейчас, — так невозможно!.. И он пьянел, идя за ней следом, и еще пуще — глядя, как она меняла наволочки на их подушках, расстилала чистые, расчерченные складками на квадраты простыни, как в вырезе ее блузки, когда она склонилась над кроватью, мелькнула раз и другой маленькая, безжалостно наивная грудь…
— Ну, все, наконец, — сказала Марихен. — Когда стемнеет, если будете включать свет, опустите прежде вот эту черную бумагу. Затемнение. И спите себе колобком, чтоб не стать угластыми. Это тоже поговорка. А как тебя зовут? — спросила вдруг, ткнув пальцем в высокого.
И он, не успев даже улыбнуться ее непосредственности, ответил:
— Алесь.
— А тебя?
Пальчик был уже направлен на второго.
— Меня? Мозолек, — сказал маленький и добродушно улыбнулся.
— Значит, Алекс и Мо-зо-льёк… Ах, боже милостивый!.. Ну, спокойной ночи!
Высокий протянул руку. Она хлопнула сверху своей. Даже книксен сделала. Потом за руку попрощалась с маленьким и повторила с улыбкой:
— Мо-зо-льёк. Гуте нахт!
За дверью по ступенькам простучали козьи шажки.
— Растревожила душу? — опять улыбнулся маленький. — Девчина — и цены ей нет!
— Мученье, брат Андрей, а не Марихен, — закрыл глаза и мотнул головой Руневич.
А в кухне тем временем происходило вот что.
Девушки, Ирма и Траутль, присланные арбайтсамтом для помощи Груберу в гешефте, каждый вечер возвращались пригородным поездом домой, в ближние деревни. Одна Марихен, дальняя, жила здесь постоянно. И сегодня, как только стенные часы пробили семь, хозяйка вышла в магазин и отпустила продавщиц напиться кофе перед отъездом. И вот из кухни прибежала Ирма и шепотом, чуть не в самое ухо, спросила:
— Фрау Грубер, а где хлеб?
— В буфете, девушка, как всегда. Там был еще порядочный кусок.
— Но его нет. Одни крошки!..
Ирма, очевидно, считала, что это очень смешно, потому что даже хихикнула. Фрау Грубер в душе выругалась. Пошла на кухню и заглянула в буфет. Действительно — крошки… Тогда она со свойственной ей важной манерой повернулась и повелительно крикнула в пространство:
— Мар-ри!
Та явилась сразу же, как из-под земли выросла.
— Я здесь, фрау. Что вам угодно?
— Ну конечно, моя дорогая! Ты скормила им весь хлеб! А там было граммов пятьсот.
— Я не знала, фрау, что так нельзя. Прошу прощения.
— Надо знать, девушка. Они должны были попить по-человечески, а не жрать по-своему.
Ирма, видно, хотела подладиться, а может быть, и это показалось ей смешным, и она вставила:
— Фрау Грубер, я тоже их видела. Такие