Шрифт:
Закладка:
– Нет, – сказал я. – А что там было, если кратенько?
– Правительство решило закрыть все монастыри. Все до одного. Марксистов там и близко не было – всего-навсего либералы, атеисты, «просвещенные» борцы с религией. На этот раз, правда, ничего не разрушили и никого не убили, просто-напросто войска брали монастыри в глухую блокаду и следили, чтобы не провезли туда продовольствие. Итог всегда был один: изголодавшись, монахи уходили, им разрешали взять с собой только личные вещи, а все добро конфисковывали: земли, строения, церковные ценности. Вот и не стало во Франции монастырей. Находились радикалы, которые устно и печатно призывали распространить эту практику на всю церковь, откровенно заявляли: у церкви есть что взять. Такая вот история…[45] Навроцкий происходил из неверующей семьи – отец был профессором биологии, то есть атеистом в квадрате – многие биологи верили не в Бога, а в Дарвина. Окончил Краковский университет, хотел пойти по стопам отца, но как-то так обернулось, что окончил военное училище, ускоренный двухгодичный курс, и стал служить в «двойке». Быстро сделал карьеру: контрразведчиком он был толковым, этого у него не отнимешь. Короче говоря, он меня высмеял, не особенно и стесняясь в выражениях. Я был неосторожен и закусил удила – Войтек был моим старым и самым близким другом, многое нас связывало. Чуть ли не открытым текстом сказал, что обращусь в Варшаву, к полковнику Валашевичу. Я и в самом деле так поступил бы. Валашевич был верующим, мог не поверить, а мог и поверить. К тому же он был из «старых камрадов». Войтека знал не меньше моего, хотя и не был близок с ним так, как я. Навроцкий разозлился, но не показал вида, он хорошо умел владеть собой. Процедил: «Не могу вам этого запретить, пан капитан. Можете считать себя свободным». А через пару дней ударил. Мне позвонили врачи и вежливо попросили в ближайшее свободное время зайти в сумасшедший дом, то есть психиатрическую больницу. Она в Темблине была большая, обслуживала все воеводство. Сейчас от нее ничего не осталось. Когда пришли немцы, они расстреляли всех больных, было у них такое обыкновение. И двух врачей, Гольдмана и Шапиро, сами понимаете, за что. А больницу сожгли… В общем, я поехал, не подозревая ничего плохого, мне и до этого несколько раз приходилось с тамошними врачами общаться по служебной необходимости. Но на этот раз все было по-другому. Их там сидело целых трое. Все были предельно вежливы, как это за психиатрами водится, но я как-никак был контрразведчиком с некоторым опытом и по вопросам, которые они задавали, быстро понял, что это консилиум, созванный по мою душу и явно про наводке Навроцкого. Не буду рассказывать подробно, как разговор проходил, это, в принципе, несущественно. Главное: они, несомненно, настроились, говоря нашим языком, завести на меня дело, то бишь историю болезни. Расспрашивали, были ли у меня травмы головы к контузии. Когда услышали про контузию в двадцатом, переглянулись этак понимающе. Меня тогда и в самом деле отбросило взрывной волной, но головой я тогда не ударялся, только здорово ушиб бок о дерево, две недели синяк не сходил… У меня хватило ума не лезть в бутылку и не спорить – знал, что такое поведение психиатры истолковывают как еще один довод в пользу психического расстройства пациента. Ушел, проведя разговор очень гладко, но видно было, что они настроены серьезно. Расспрашивали обо всем случившемся в Темблине, спрашивали, верю ли я, что мельник и в самом деле колдун и оборотень, погубивший своим чародейством столько людей. Увиливать мне показалось унизительным, и я сказал, что да, верю. Они вновь переглянулись понимающе… А через три дня появился приказ о моем увольнении. Состоялся разговор с Навроцким, очень откровенный. Мы не все называли своими именами, но он недвусмысленно дал понять: если я не «успокоюсь», если начну докучать в Варшаве «своими фантазиями», попаду в сумасшедший дом. И на то будут все основания: психически здоровый человек, понимаете ли, не может всерьез верить в колдунов и оборотней…
Барея вымученно улыбнулся:
– И я, знаете ли, капитулировал,