Шрифт:
Закладка:
Утром, после доклада полковника Осаки, сыто помаргивая сонными глазами — не успел проспаться после вчерашнего застолья, — Доихара сказал:
— Надо проверить, кто из иностранцев покидал Токио двенадцать, тринадцать, четырнадцать, пятнадцать дней назад и кто из них вернулся в Токио только что. В этой простой штуке, мне кажется, есть что-то разумное, интересное для нас.
Недаром Доихару так превозносили коллеги: чутье он имел собачье, мог из любой узкой и извилистой норы вытащить лису.
В результате четыре человека были взяты на карандаш. Среди них — Рихард Зорге и Исии Ханако.
Когда перед Доихарой выложили бумагу с четырьмя фамилиями, он недовольно крякнул и поскреб ногтями гладкую, тщательно выбритую щеку, размышляя, что же за рыбы попали в сеть. Связываться с крупной добычей опасно — пальцев можно лишиться. И не только пальцы откусит, а и кое-что еще. Доихара вспотел и расстегнул воротник мундира.
— Значит, так, — сказал он вытянувшемуся перед ним в струнку полковнику Осаки, — немца этого пока не трогать и вообще не докучать ему слежкой. Если только по линии «кемпетай» и не более того. «Кемпетай» — это для каждого иностранца штука привычная, обращать внимания на ходоков, дышащих в затылок, не станут… Да и немец этот — рыба для нас большая… Пока действуем так. А дальше подумаем, как быть. Понятно? — Доихара вновь поскреб ногтями щеку.
Зорге находился в приподнятом настроении: он увлекся актрисой. Прикинул — про себя прошелся по всему своему донжуанскому списку, — были ли у него такие женщины раньше? И вывод сделал: таких еще не было.
Изящная, покорная, умная, талантливая, домашняя, преданная, уравновешенная Ханако здорово отличалась от немецких женщин, которых в посольстве было много, и все они проявляли интерес к Рихарду Зорге, а в токийской колонии их было еще больше, так что поле для приключений обозначилось обширное.
Но вот ведь как — приключения эти надоели Рихарду, такое обязательно случается с каждым привлекательным мужчиной: в определенный момент захочется чего-то постоянного, надежного, доверчивого, захочется увидеть ту самую, которую обычно называют единственной, которой можно доверить дом, очаг с теплящимся в нем огнем, самого себя… Впрочем, кто знает — ведь с одними происходит одно, с другими другое, с третьими третье, душа человеческая — потемки.
Но Зорге не ожидал от себя, что он раскиснет настолько сильно, размякнет так… а он размяк, однажды вечером, во время прогулки по императорскому саду он остановился, заглянул Исии в лицо и неожиданно произнес:
— Ты — Вишенка!
Чем-то детским, невзаправдашним, конфетным отдавало от этого слова, но что было, то было — он его произнес и потом очень часто называл красивую японку Вишенкой. Глаза у нее действительно были, как две вишенки: глубокого кофейного цвета, очень женственные, совершенно европейские.
— Вишенка… Вишня!
Часть вторая
РАМЗАЙ
Эйгена Отта тем временем вызвали в Берлин. Получив шифровку с таким приказом, Отт невольно посерел: что случилось? Ошибок серьезных, видных из Берлина, он вроде бы не делал (как и успехов, этого тоже не было), но тем не менее ему сделалось неприятно, будто он лично проштрафился перед фюрером. На лбу и крыльях носа у Отта замерцали блестки пота.
Усевшись поглубже в кресле, Отт сцепил на колене руки и стал соображать, что бы это значило. Очень уж вызов был неурочным, все военные атташе сидят на своих местах, шевельнуться боятся, чтобы чего-нибудь не проворонить, кое-кому из них вообще запрещено покидать посольства, а тут на тебе — на подносе преподнесли фрукт в шоколаде и попросили пожаловать в Берлин.
Были у Отта в Берлине свои люди, он вышел на них, но ничего толком не узнал. Друзья посоветовали ему зажаться, да на ковре у начальства держать в ладони какой-нибудь счастливый камешек.
В кабинете на него и набрел Рихард Зорге. Увидев кислую физиономию Отта, Зорге не удержался от восклицания:
— Что-то, дорогой друг, мне не нравится твое лицо. Не случилось ли что?
— Случилось, Рихард.
— Что именно?
— Меня вызывают в Берлин.
Зорге хотел произнести первую же фразу, что возникла у него на языке, спонтанную, необдуманную совершенно: «Ну и хорошо! Орден вручат», но остановил себя: вызов в эту пору в Берлин — дело серьезное. Можно уехать туда и не вернуться. Как, впрочем, и в Москву — в Москву тоже можно уехать и не вернуться.
— Что скажешь на это? — спросил Отт.
— Надо подумать.
— И думать нечего. Я от этого вызова ничего хорошего не жду.
— Погоди, погоди, не горячись, Эйген. Не надо мрачных красок. Все может оказаться совершенно иным, — Зорге опустился в кресло напротив Отта, — совершенно…
— Хотелось бы верить.
— А что говорит Хельма? Она же специалистка по всяким предсказаниям, прогнозам и вообще… Прорицательница.
— Хельма ничего не говорит. Не ее это дело. Ее дело — сковородки на кухне, наряды в магазине, да закупка продуктов в оптовой лавке, — раздраженно произнес Отт, глянул колючими глазами на Зорге и отвел взгляд в сторону.
Значит, вызов мог иметь две причины — либо очень хорошую, либо очень плохую, третьего, половинчатого, не дано.
Колючие глаза Отта вовсе мелкими, плоскими какими-то, сделались, будто добра на земле не было вообще; оно, конечно, где-то есть, но не в Японии, не в посольстве, не в этом кабинете, и когда оно придет, никому не ведомо. Может быть, никогда либо в таком далеком будущем, до которого ни Отту, ни Зорге, ни жене Отта не дотянуть.
— А ты по своим журналистским каналам ничего не можешь узнать? — спросил Отт с неожиданной надеждой.
— Практически исключено. В ведомстве Риббентропа утечек не бывает.
— Жаль.
— Эйген, надо собраться в кулак, сжаться и ехать — другого пути нет, — сказал Зорге. А что он еще мог сказать? Он и сам, если чувствовал опасность, разворачивался к ней лицом и шел навстречу. Считал, что иного пути быть не должно. Иной путь — это спрятаться в кустах, засиженных воронами.
— Спасибо, друг, дал совет, — Отт вновь скорчил кислую физиономию, — сто лет буду тебе благодарен. — Вздохнул неожиданно по-детски обиженно, сочувственно — сам себе сочувствовал, — и произнес жалеючи: — А мне тебя, Рихард, в Берлине будет не хватать… Очень будет не хватать.
Морщины поползли по лицу Отта, мигом состарили его, колючесть, сидевшая в глазах, исчезла. Осталась только жалость — Отту было по-прежнему жаль себя.
Через четыре дня он улетел в Берлин.
Зорге любил жизнь. Любил хорошеньких женщин, качественную еду, добротные