Шрифт:
Закладка:
— Как изучать жизнь? — спросил я.
Мне показалось, что Углонов глянул на меня удивленно: дескать, вы отдаете себе отчет в том, что говорите? Лишь много лет спустя я понял, какой глупый вопрос ухитрился тогда задать.
— Как писатель должен относиться к людям, к жизненному материалу? — правильно повернул он этот вопрос. — Ответ свой я тоже проиллюстрирую вам на живописи. Есть такой фламандский художник… ну да вы его тоже не знаете. Вот какая у него картина: балкон на первом плане и через него перегнулся этакий здоровенный человечище… вроде меня. Смотрит вниз. А внизу, на площади, полно народу, — очевидно, идет гулянье: капоры, шляпки, котелки, цилиндры, кепки, косынки — все мелкие, мелкие, словно булавочные головки. Вот так сверху писатель должен взирать на жизнь, на людей. Подняться над толпой.
Очевидно, Углонов был во власти заграничных впечатлений, музеев.
Больше двух часов я слушал его поучения. В кабинет вошла полная, нарядно одетая женщина, в перстнях, кивком поздоровалась со мной, спросила писателя:
— Не скоро освободишься?
Чувствовалось, что она и боится ему помешать, и печется о его самочувствии, беспокоится: не утомился ли?
— Моя жена, — представил мне Углонов даму.
Я понял, что мне пора уходить.
«Вишь, как о нем заботятся, — подумал я. — Чтоб охламоны, вроде меня, не отнимали драгоценное время».
Туфли мои совершенно просохли, и я смело, с облегченным чувством поднялся из-за стола. Писатель смотрел на меня весьма благосклонно: наверно, ему понравилось, что я битых два часа слушал его с разинутым ртом и от благодарности готов был на задних лапках служить. Почему он все-таки молчит о «Карапете»? Уже готовясь уходить, я с волнением спросил:
— Вы прочитали моего «Карапета»?
У меня даже, казалось, кишки слиплись в ожидании приговора.
— Какого?
Я остолбенел. Да не может быть: прочитал рукопись и тут же забыл? Неужто Болотина права и повесть у меня сырая, язык засорен вульгаризмами? А отчего ей блистать красотами? Единого сюжета в «Карапете» нет, он сшит из разномастных кусков. Ничего нет и похожего на амстердамскую картину «с бритвой», о которой только что рассказывал Илларион Углонов. Грамотешка хромает. Я ведь и сотой доли не знаю того, что знают московские писатели. Ох, зря, кажется, зря я с таким рылом сунулся в калашный ряд!
— Что это за «Карапет»? — спросил Углонов.
— Повесть моя, — ответил я упавшим голосом. — Вам ее должны были переслать из «Советской литературы». — И на всякий случай, для перестраховки, добавил: — Правда, еще не отредактированный экземпляр.
Углонов сдвинул густые, широкие, изломистые брови, как бы что-то вспоминая.
— Разговор был… да, да, был. Что-то мне еще Натан Левик толковал о какой-то рукописи. Вероятно, о вашей… как вы сказали: «Карапет»? Вот-вот. Но издательство мне ничего не передавало.
Эт-то номер! Так, значит, Илларион Углонов со мной беседовал просто как с «молодым»? Делился опытом? Я был и признателен, и смущен, обескуражен.
«Ну и чиновники в издательстве! И я-то растяпа, не спросил секретаршу: переслали? Неудобно было. А они там и ухом не ведут!»
Теперь все ясно. Признаться, я сдрейфил — неужто пишу из рук вон плохо? Возможно, Углонову понравится «Карапет»? Быть того не может, чтобы не понравился! Значит, его похвалы еще ожидают меня впереди? Конечно, и критические замечания… кое-какие. У него вон какой вкусище-то! С души не только сняли камень — гору Арарат.
Будем считать, что мы просто познакомились: зрелый «классик» и молодой писатель, подающий надежды. Как бы там ни вышло, я был весьма доволен и встречей с Углоновым и замечательной беседой: узнал пропасть нового о литературном мастерстве. Илларион Мартынович сказал, что завтра же затребует «Карапета» и вдобавок предложил принести ему рассказы.
— Покажите, Авдеев, что у вас вообще есть. Не все, разумеется. Лучшее.
«Заинтересовался, — с удовлетворением думал я, идя от писателя к Никитским воротам и шлепая высохшими туфлями по новым лужам. — Увидал, что малый с толком».
Одна мысль о возвращении в подвал показалась мне противной, и я свернул на любимый Тверской бульвар. Сколько раз я ходил по его длинным аллеям, сколько сокровенных дум поведал вот этим голым сейчас липам? Далеко впереди, голубовато освещенный фонарями, тускло блестел бронзовокудрый Пушкин замечательной работы Опекушина. Мне хотелось побродить в одиночестве, повторить в памяти то, что я услышал от Иллариона Углонова.
«Бывали вы когда-нибудь на выставках? — шептал я, вспоминая его слова. — Ну, скажем, фарфоровой посуды? Сервизы там — все разные по форме, рисунку. Лишь то, что поражает н о в и з н о ю, привлекает внимание зрителя. Сумеете ль и вы создать что-нибудь отмеченное собственною печатью?» А вот как создавать это «свое», вы мне, Илларион Мартынович, не сказали. Удержали секрет про себя. Самому надобно добиться? Добьюсь. «Литература, — восстанавливал я другие его слова, — не терпит нищих. Она признает только богов».
Дойдя до подножия памятника, я круто завернул к Никитским воротам. Дождик перестал, было сыро, пасмурно, в легком тумане растекался свет фонарей: казалось, там и сям на грифельно-темной промокашке с кляксами деревьев кто-то растерял цепочку молочных капелек. Я не замечал редких прохожих: в непогоду люди мелькают торопливо, будто тени.
«Никогда не поддавайтесь модам, — всплывали новые слова Углонова, будто их из глубины сознания беспрерывно поднимали на эскалаторе. — Моды в литературе скоропреходящи. Увлекаются ими те, кто не имеет своего взгляда на искусство. Куда дует сильный ветер, туда гнутся осина, береза, кустарник, летят листья. А дубы стоят твердо, не клонят головы, не отдают желудей. Так же и крупные писатели. Зачем им легковесная мода? Они созидают свой мир и в чужом не нуждаются. Главная их сила — правда жизни. Глубина психологии. Художественный вымысел должен быть таким, чтобы ты в него поверил больше, чем в то, что видишь своими глазами. Прочитав вашу книгу, читатель должен закрыть ее поумневшим».
Выйдя к Никитским воротам, почти уткнувшись в безобразный памятник Тимирязеву, я опять завернул и возбужденно пошел обратно к Пушкинской площади. Вспоминались мне и обрывочные поучения Углонова, ответы на вопросы. «Как распределять материал в книге? — слышался мне его бас. — Разговоры героев не должны занимать больше четверти романа. Иначе это будет уже пьеса. Остальное — описания, текст».
Ходил я долго, и мне казалось, что я все еще сижу в огромном теплом кабинете маститого автора «Кражи» и веду с ним умную беседу. Я был счастлив, ощущал огромный подъем: теперь-то я начну писать по всем правилам литературного мастерства. Жалко, что поздно узнал, как строить