Шрифт:
Закладка:
Пахомов вышел из-за стола и сел к пианино. Сделав дурашливый пассаж и заставив инструмент чуть ли не взреветь, он запел:
— Эх, Бангалор, мой Бангалор,
До чего ж меня довел!
Бангалорки здесь лихие
Мое сердце полонили.
Хор грянул припев:
Я бы взял с собой в Россию
Бангалорочку Марию,
Но в России есть жена —
Ждет давно меня она.
И опять над всеми взлетел раскатистый баритон Пахомова:
Ой, что ж мне делать, как мне быть,
Как мне сердце разделить?
Между Машей и Наташей,
Между Глашей и Парашей…
А дальше шла такая немыслимая скороговорка женских имен всех континентов, которую подхватывал хор, что Иван Матвеевич даже приподнялся с дивана, тревожно наблюдая за застольем: выдержат ли поющие взятый темп.
Оказывается, выдержали. Но после этой запальной гонки певцы несколько минут, как выброшенные на берег рыбы, беззвучно хватали ртами воздух, а отдышавшись, затянули протяжную песню из тех же «индийских мотивов»:
Катит волны голубые,
Бьется в берег океан.
Я люблю тебя, Россия,
За тебя я жизнь отдам…
Песня сразу понравилась Ивану Матвеевичу. Особенно хороша была мелодия. Ему казалось, что он уже где-то ее слышал, но с другими словами. Но он знал, что так бывает почти со всеми хорошими песнями. Они будто уже жили в тебе, и тот человек, которому принадлежит песня, не написал, а только открыл ее в тебе. Мелодия простая, раздольная. В ней он слышал и мерный гул Индийского океана, и тихий шелест сладких трав России, и берущую за душу грусть, и тоску хорошего человека, попавшего в чужой рай тропиков.
Ребята пели тихо, самозабвенно, и их молодые, звонкие голоса вел за собою мягкий и сильный баритон Степана. Особенно был красив и чист голос Виты. Он хрустальным звоном вибрировал и бился среди мощных мужских голосов, а когда каждый куплет песни подходил к концу, голос Виты вдруг вырывался из их плена и освобожденно, как эхо оборванной песни, заполнял всю комнату, гулко звенел, звенел.
Все смолкали и слушали только Виту. Она же, прикрыв длинными ресницами подведенные синевой глаза, тянула звук сколько возможно долго, и ее тонкое побледневшее лицо зажигалось внутренним огнем, на котором, кажется, и держалась вся эта песня.
Ивану Матвеевичу было хорошо и легко с этими полюбившимися ему молодыми людьми. Песня не только растрогала старика, но и смягчила самих певцов, сделала их еще более юными, почти детьми.
«Это они только кажутся взрослыми, — думал Иван Матвеевич, — а на самом деле — дети, совсем дети, несмотря на свой акселератский рост».
Юное, с припухшими губами, округлое лицо Алеши вздрагивало и замирало в такт мелодии, а широкоплечий и ладный Стась Буров молодым медведем нависал над тонкой и гибкой, как лоза, Витой, и, когда она брала высокую ноту и вела ее широко и плавно, все время взбираясь в гору, старый Митрошин и сам тянулся за нею, поддерживая песню:
Я люблю тебя, Россия,
За тебя я жизнь отдам…
Ивана Матвеевича до слез разволновала не столько сама песня, хотя и она, нет слов, как была хороша, а то, что он увидел в этих ребятах.
«Ах, как же славно, — шептали его губы, — как славно, что они понимают силу и власть песни над человеком. Ах, как хорошо, что не утратили способность отдавать всего себя этому чуду…»
Он, Иван Матвеевич, в последнее время видел столько молодых компаний, где только пили да вели какие-то бестолковые, нудные беседы или споры, доходящие до драки. А здесь, как и было это всегда в России, — песни… Да еще с какой глубокой душой… Ах, как славно…
Иван Матвеевич, конечно, знал и то, что его растрогало и выпитое вино (он и любил его за это), но одно вино, даже самое распрекраснейшее в мире, не может подарить человеку столько звонкой радости. Конечно, люди. Конечно, общение с ними, конечно, любовь к этим милым ребятам, к Степану заставляли чаще биться сердце.
Он тихо вышел из комнаты, боясь потревожить песню, прошел на кухню и стал собираться. Он бы посидел еще с этими людьми, да через два часа уходил поезд в его город, а он пообещал в первый же день пребывания в Москве передать домой гостинец. Главное, он обещал это внуку Игорю. А обещания надо выполнять…
Митрошин прислушивался к песне, и его старое, натруженное за нелегкую жизнь сердце тянулось туда, за дверь, откуда лились мягкие и трогательные звуки. Ему так хорошо было среди молодых и еще недавно незнакомых людей. Неужели только потому, что они молоды и полны жизни, а он старый и в нем уже все засыпает? Но он не хочет этого сна, бунтует против своей старости и тянется к солнцу, хватается за жизнь. Неужели только этот страх перед небытием управляет всеми его помыслами и чувствами сейчас? Неуже-е-ли-и…
Нет, не может быть, хотя и это он постоянно чувствует. Она, его старость, как смертельная доза яда, медленно, но неотвратимо отравляет тело, и только мозг, чистый и не тронутый ядом времени, продолжает верно и честно нести свою службу.
Нет, не старость его виною всему… Ему так хорошо сейчас оттого, что он и эти люди, поющие хорошие песни там за дверью, попали в одно электрическое, нет, человеческое поле и все вдруг заговорили на языке истины и потому и распахнулись друг перед другом… Отрешились от мелочного и суетного, слушают только себя и песню…
Такое не часто бывает. В человеческом поле столь высокого и чистого напряжения, видно, нельзя жить постоянно, как нельзя дышать одним кислородом. Но человек не может и без него, душа его черствеет и вянет, если хоть время от времени не попадает в это поле, оно нужно ему, как тот самый живительный и смертоносный кислород.
«Надо ехать, — с тоскою подумал Иван Матвеевич. — Пока доберусь до вокзала, пока зайду по пути в магазин, куплю гостинцы, будет как раз».
Он вышел в коридор, наклонился над своим саквояжиком и стал вынимать из него бумагу и полиэтиленовые пакеты, в которых были гостинцы, привезенные им в Москву. Неожиданно поднял голову и увидел: над ним стоит Пахомов. Лицо обиженное и печальное, губы подрагивают.
— Что ж ты… Матвеич?
Старик Митрошин порывисто распрямился, обхватил Пахомова за плечи, прижался к его