Шрифт:
Закладка:
— Мать на порог не пустишь? — желчно осведомилась барыня и, обойдя меня, зашла в квартиру и скривилась, будто очутилась в свинарнике.
Да, скуповатая обстановка. Ни ваз, ни позолоты, ни бестолковых безделушек, лишь новая сбруя висит на крючке для одежды, никак Ефим ее не заберет. Мать тоже задержалась на сбруе, и черт знает, что за мысли мелькнули в ее голове.
— Тебе нечего есть? Дверь сама открываешь, Палашка где, сбежала? Продала ее? — забрасывала меня вопросами мать, а я молчала пока что и радовалась, что не поддалась порыву и не захлопнула перед ее носом дверь. Эта женщина была мне никто, но она явилась не с пустыми руками, она держала увесистый сундучок — наверное, личные вещи, но главное: она приехала с информацией.
— Палашка в магазине, — коротко ответила я, закрывая дверь на засов. — Проходи… — Я прикусила язык, судорожно вспоминая, как обращались сыновья к Трифону Кузьмичу, на «вы», на «ты»? Мои дети говорили сначала мне «вы». — Проходите, прикажу чай подать.
— Чай? — неверяще протянула мать, я кивнула ей на кабинет. Кто-то из детей, кажется, Лиза, не вовремя раскричалась, мать обернулась, посмотрела на плотно закрытую дверь моей спальни, сдвинув брови и осуждающе покачав головой. Я отсоединила звонок и еще раз указала на кабинет.
Никто не забрал у барыни кладь, никто не помог раздеться — у нищих слуг нет. У меня слуги тоже в дефиците, сейчас бы Лукею сюда, но увы, придется самой глядеть в оба. На моем столе лежат деньги, и я напряженно следила, как мать замирает в дверном проеме, привороженная золотом и серебром.
Хорошо, что Марфа унесла горшок, подумала я, или, наоборот, плохо. Я, не выпуская из виду мать, быстро сунулась в спальню и поманила Анфису, разбирающую детские вещи.
Мать окаменела, как перед входом в Сезам, я покашляла, мать очнулась, сделала вперед несколько деревянных шагов и, вероятно, какие-то выводы. Выскочившей ко мне Анфисе я шепнула подать чай с пастилой и орехами и подошла к матери со спины.
От нее несло удушливыми духами — из тех, что в почете у кичливых провинциалок, пара капель сбивала с ног ломовую лошадь, все магазины мои провоняли этими миазмами насквозь. Платье ее было еще крепким, из доброй ткани, но пошили его лет пять назад — как быстро я научилась определять год производства одежды! — оно жало под мышками, сборило на животе и в груди, потертости на рукавах скрыть было сложно даже в полумраке прихожей. Мать, как и Вера, держалась на удивление прямо, задирала высокомерно нос, гордо несла свой крест…
Генетику не обманешь. Особенно в части характера, пока в процесс воспитания и взросления не вмешаются обстоятельства в лице то ли сознания, то ли души человека из мира с другими ценностями, с другой моралью. Без меня Веру с годами не спасли бы ни двор, ни должность статс-дамы, ни коляска с четверкой резвых коней, ни алмазы на шее.
Предвзятость или мой жизненный опыт? У матери явственно подрагивал уголок губ. Охотница, тысячу чертей мне в глотку, уже разевает роток на чужой золотой каравай, нет, дудки.
— Говорят, ты на камень не ходишь, — произнесла таинственно мать, осматриваясь, куда пристроить сундучок. Вариантов у нее было не то чтобы много.
— Не хожу, — легко согласилась я и чуть не пнула ее слегка от нетерпения, но мать сама прошла в кабинет поразительно по-хозяйски. — У меня много дел. Извоз, магазины. Дети.
Я видела, что мать собирается грохнуть сундучком о стол, и удержалась она в последний момент, привитые ей манеры взяли верх над — я не сомневалась — досадой и яростью. Ее это счастье, я бы гаркнула, что она не в кабак пришла. Мать расстегнула кацавейку, в точности как моя, один портной шил, скорее всего, и села, я обошла стол и устроилась напротив. Справа от меня блекло горело золото и серебро, слева ручной кладью лоукостера манил загадочный сундучок — там что-то есть или мать намеревается сгрести туда мои деньги? Лихо в таком случае она взяла с места в карьер.
Я сперва положила руки на бумаги, подумала и отложила записи в сторону. Молчание начинало тяготить.
— Как растут мои внуки, Вера? Как ты живешь? — вздохнула мать после долгой раздражающей паузы. — Извоз, магазины… — Она шумно выдохнула и невыносимо страдальчески, утихомиривая прорывающиеся визгливые нотки, перечислила: — Мне сказали, что моя дочь торгует рваниной, как старьевщица. Мне сказали, что моя дочь держит притон для лихачей. Мне сказали, что моя дочь гуляет с детьми и нянькой, и мои внуки ведут себя как вздорная дворня, которую мало бьют. Визжат, кидаются снегом, гоняются друг за другом… и Лиза. Барышня. Я не поверила. Я решила, что все оговор. Мне ответили, что я могу все увидеть своими глазами и дали адреса твоих магазинов. Я ехала сюда и видела коляски «Апраксина и Аксентьев, столичный извоз». Я не могла сдержать слез, Вера. Дворянская фамилия на извозчичьей телеге. Как низко ты пала.
На столе горели свечи в подсвечнике — целых пять. Я не притерпелась к полумраку, и если огонь не грозил ничего подпалить, я старалась, чтобы света вокруг меня было как можно больше. Блажь, которую теперь я могла себе позволить, обличала притворство и ложь: если мать и давила на жалость, то только сию минуту, не раньше.
Мать не унималась, продумала обвинительную речь, пока тряслась на дешевом ваньке через весь город.
— Твое жилье — две комнаты, как у белошвейки. На всю квартиру несет супом. — Отлично же пахнет, и суп был отменный, наваристый суп, прежде я такого не ела. — В прихожей седло. Дети вопят, как в деревенской избе. Ты сидишь, как купчиха за самоваром. Где твоя осанка, где стать, Вера?
С прежней Верой тычки, должно быть, работали, и мать никак не могла взять в толк, почему дочь не бьется в повинной истерике, а сидит истуканом, как будто у нее пришли просить в долг.
В дверь постучалась Анфиса, дождалась, пока я