Шрифт:
Закладка:
Можно сказать, все девятнадцатое столетие пронизано отзвуками наполеоновского мифа. Наполеон – человек века: он потряс воображение нескольких поколений. К нему – к его славе и судьбе, к его взлёту и падению прикованы взоры.
Достоевский впервые упоминает императора французов в контексте, не имеющем прямого отношения к деятельности названного лица. Наполеон является здесь не в своём конкретном историческом обличье, а в, казалось бы, совершенно проходном вербальном смысле. У господина Прохарчина, героя одноимённого рассказа, сурово вопрошают: «…Для вас свет, что ли, сделан, Наполеон вы, что ли, какой», давая тем самым ему понять неуместность его амбиций [12]. Комическая пара «Прохарчин – Наполеон» вполне случайна. До появления другого тандема «Наполеон – Раскольников» ещё далеко. Случайна и речевая ситуация, однако мысль, что свет «сделан» для Наполеона, выражена достаточно ясно.
Отсюда не так уж далеко до основополагающего тезиса подпольного парадоксалиста «свету провалиться, а чтоб мне чай всегда пить»: взглянувший в такое зеркало «классический» Наполеон должен был бы устыдиться.
«…Почерк – моё единственное сходство с Наполеоном…» – говорит Достоевский в одном письме.
В отличие от Достоевского, князь К. из «Дядюшкиного сна» полагает, что он походит на Наполеона и внешне: это в его глазах составляет известный нравственный капитал.
«– Знаешь, мой друг, мне все говорят, что я на Наполеона Бонапарте похож… а в профиль будто я разительно похож на одного старинного папу? Как ты находишь, мой милый, похож я на папу?
– Я думаю, что вы больше похожи на Наполеона, дядюшка.
– Ну да, это enface. Я, впрочем, и сам то же думаю, мой милый».
Так рушится «образ врага», замещённый если не дружеским шаржем, то довольно игривым литературным портретом. Князь К., прибегая к Наполеону, желал бы подчеркнуть в себе «оттенок благородства» – тайную санкцию на замышляемое им дело. Но и «сам Наполеон», сопряжённый с князем К., обретает оттенок комического величия.
Сравнение с Наполеоном у Достоевского всегда усмешливо. Назвать когото Наполеоном – значит сыграть на понижение. С Наполеоном сравниваются (или – сравнивают себя) такие жалкие существа, как уже упомянутый господин Прохарчин, впавший в детство князь К., умирающий от чахотки Ипполит («Идиот»). Даже косвенное уподобление возникает в минуту величайшего унижения героя («Записки из подполья»), когда, застигнутый врасплох, в драном халате, он из последних сил старается сохранить лицо: «Я ждал минуты три, стоя перед ним (слугой. – И. В.), с сложенными а 1а Napoleon руками». Эта «позицья» – последняя линия обороны подпольного парадоксалиста, переживающего своё Ватерлоо.
В «Дядюшкином сне», наряду с князем К.[13], сравнения с великим человеком удостоена дама.
Марью Александровну Москалёву «сравнивали даже, в некотором отношении, с Наполеоном. Разумеется, это делали в шутку её враги, более для карикатуры, чем для истины». В действительности же император французов и в подмётки не годится почтеннейшей Марье Александровне: «у Наполеона закружилась, наконец, голова, когда он забрался уже слишком высоко», а «у Марьи Александровны никогда и ни в коем случае не закружится голова, и она останется первой дамой в Мордасове».
«Люди верят только Славе, – говорит Пушкин, – и не понимают, что между ими может находиться какой-нибудь Наполеон, не предводительствовавший ни одною егерскою ротою».
Мечтает ли 16летний Достоевский о славе? Или ему достаточно сознания, что он – «человек необыкновенный»?
Смерть матери, гибель Пушкина, близкое уже расставание с домом – все эти события обрушиваются на него в первые месяцы 1837 г. У него вдруг пропадает голос – и нет рядом мужика Марея, который бы смог коснуться его онемелых губ.
(Что означает это изъятие дара речи: не весть ли о том, что служение начинается с поста?)
Он едет в Петербург – поступать в Инженерное училище – в самый разгар захватившей его духовной работы. Ему ещё нет 16; он читает Жорж Санд и грезит Италией; он полон надежд и смутных предчувствий.
По дороге он наблюдает сцену: фельдфебель лупит по шее мужикавозницу. Впечатление глубоко врежется в сердце и отзовётся через много лет; пока же он сочиняет «роман из венецианской жизни».
Между тем возок подкатывает к столице – и в белёсом тумане уже различим шпиль Петропавловской крепости.
Из главы 3
Михайловский замок
Портрет второгодника
Что происходит с нашим героем осенью и зимой 1838го, весной 1839го? Никогда прежде мы не задумывались над этим. Может быть, именно здесь – точка перелома? Избегая сакральной формулы «духовный переворот», выразимся скромнее: с героем происходит нечто.
Меняются его письма: их дух, содержание, тональность. Если раньше в них господствовал своего рода биографический фатализм (безграничное упование на волю Божью, что щедро отражено в словаре), то теперь этот предмет практически изъят из употребления. Автор Нагорной проповеди, как помним, сравнивается с Гомером, автор Пятикнижия – с Шекспиром. Меняется стиль мышления: все ценности становятся эстетически измеримы. Литература оказывается столь же универсальной, как само бытие. Бог и человек обретаются в ней почти на равных.
Из писем к отцу исчезают все рассуждения на «отвлечённую» тему – тот «отстал» окончательно. Зато в письмах к брату «идейная» часть возрастает.
Эту зиму он тесно общается с Шидловским. Но, может быть, следует назвать ещё одно имя. Хотя он упоминает его только единожды («к чему мне сделаться Паскалем или Остроградским»).
Тёзка Ломоносова, Михаил Васильевич Остроградский, – первый встреченный им в жизни гений (он встретит их, надо сказать, не так уж много). Остроградский преподавал математику – и о том, как он её преподавал, ходили легенды. Его знали в Европе. «Каково идёт учёность?» – осведомлялся при встрече государь Николай Павлович. «Очень хорошо, Ваше Императорское Величество», – отвечал Остроградский.
«…Не терплю математики», – признаётся Достоевский, может быть, поражённый тем, чего достиг в этом деле его гениальный учитель и чего ему самому никогда не достичь. Но наставник и не призывал к подражанию. Его заботит другое.
И в лекциях, и в печатных трудах академик не устаёт повторять: надо быть первым в своём деле.
Достоевский желает быть первым.
Но пока он оставлен на второй год.
Последнее происшествие, при известии о котором папеньку чуть было не хватил удар (а пожалуй что и хватил), произвело не меньшее впечатление и на самого потерпевшего: с ним, по его словам, «сделалось дурно». Это немудрено: здесь жестоко страдало самолюбие и – уже не впервой – оскорблённое чувство справедливости. Помимо прочего, неперевод в следующий класс открывал добавочную статью родительских расходов.
«Мы не знаем, что Вам вздумалось, милый папенька, писать к нам о деньгах. О! у нас их ещё очень много», – бодро сообщают братья летом 1837 г., в первые месяцы своего столичного житья. Кажется, это единственный случай: более они никогда не решатся на столь легкомысленные заявления.
Почти все письма Достоевского к Михаилу Андреевичу полны просьб о денежном вспомоществовании. Почтительный сын, он никогда не просит денег просто так – аккордно и неподотчётно, он самым подробнейшим образом исчисляет свои – в большинстве своём крайние – нужды. Так, извещая Достоевскогостаршего, что решительно все