Шрифт:
Закладка:
Эти тонкие филологические соображения могли бы изумить своей надмирной холодностью, если бы не был известен текст: сочинение Михаила Михайловича не отличается большими поэтическими достоинствами. Однако не только поэтому его корреспондент столь сдержан: он говорит о литературе, в силу душевного целомудрия избегая касаться остального…
«Ежели будет у тебя дочка, то назови Марией», – напишет он брату в 1843 г.
Мария Фёдоровна была моложе Пушкина на один год и пережила его на один месяц. Его гибель, совпавшая с их семейным несчастьем, тоже воспринималась как личное горе («братья чуть с ума не сходили»).
Смерть матери означала конец семьи: у отца не было ни сил, ни душевных возможностей соединить вместе семерых детей в возрасте от 2 до 17 лет. Да и собственная его жизнь, по существу, завершилась.
В том же самом письме, где обсуждаются стихи о покойной матери, содержится единственная у Достоевского хоть скольконибудь подробная характеристика Михаила Андреевича (который в это время был ещё жив): «Мне жаль бедного отца! Странный характер! Ах, сколько несчастий перенёс он! Горько до слёз, что нечем его утешить. – А знаешь ли? Папенька совершенно не знает света: прожил в нём 50 лет и остался при своём мненье о людях, какое он имел 30 лет назад. Счастливое неведенье».
Под «светом» здесь, конечно, разумеется не светское или полусветское общество, которое Михаил Андреевич действительно не знал, а общество вообще: человеческое общежитие, люди, мир – свет. «Папенька» отстал, он не искушён в жизни (если иметь в виду её сокровенный, лишь избранными постигаемый смысл) – то есть как раз в том, в чём литературно образованные братья мнили себя истинными знатоками. И нотка некоторого превосходства, которое позволяет себе 17-летний сын (за день до написания письма ему стукнуло именно столько), вполне уживается с искренней жалостью по отношению к «бедному отцу».
Из того, что Достоевский любил мать, необязательно следует, что к отцу он испытывал прямо противоположные чувства: версия, на которой с профессиональным удовлетворением настаивают фрейдисты. Так, проф. И. Нейфельд, указывая на «волкофобию» юного Достоевского («Мужик Марей»!), приходит к такому умозаключению: в деревне «мальчику не приходилось разделять материнскую нежность с другим конкурентом, которого он боялся; это подтверждает наше предположение, что боязливый крик “волк идет!” был в сущности страхом перед отцом, который может придти и нарушить эту идиллию летней жизни» [5]. У молодого Достоевского обнаруживают страстное, хотя и подсознательное желание скорейшей смерти одного из родителей в целях беспрепятственного овладения другим (эдипов комплекс), а также – тяжкие угрызения совести, когда эта заветная мечта наконец-то осуществилась – «в части, – как сказано у одного автора, – касавшейся отца».
(С этой точки зрения «Братья Карамазовы» трактуются как акт компенсации – запоздалого искупления легкомысленных детских грёз.)
С отцом действительно не было душевной близости. Но отсутствие таковой ещё не предполагает наличия уголовных намерений. Тем более рискованно приписывать Достоевскому подобные чувствования после кончины матери: ведь не спешил же он в самом деле – пусть даже бессознательно – остаться круглым сиротой. Не говоря уже о том (следует извиниться за столь интересные доводы), что гипотетическая смерть Михаила Андреевича не слишком улучшала материальное положение семьи.
Позднейшие умолчания об отце могут быть связаны с трагическими обстоятельствами его кончины: об этом ещё будет сказано ниже.
Для иллюстрации домашних антагонизмов ссылаются на свидетельства Андрея Михайловича – о том, как отец самолично преподавал старшим братьям латынь и как те страшились вспышек его гнева. Но ученический страх перед главой семейства вовсе не обязательно должен перерастать во взрослую неприязнь. Тем более что отцовский авторитет держался исключительно на моральных основаниях: детей никогда не пороли и не ставили в угол.
(Запомним: ни в отчем доме, ни в Инженерном училище Достоевский ни разу не вкусил прелестей розги. Что же касается каторги, то об этом тоже речь впереди.)
Наиболее резкие характеристики Михаила Андреевича восходят к дочери Достоевского, Любови Фёдоровне, которая родилась через тридцать лет после кончины своего деда. Будучи женщиной нервной и вообще довольно болезненной, она имела склонность приписывать свои недуги исключительно наследственным факторам: мрачный характер пращура служил ей некоторым оправданием.
В 20-е годы минувшего столетия племянник Достоевского Андрей Андреевич (сын Андрея Михайловича) сообщал М. В. Волоцкому: «В неправильной характеристике нашего деда Михаила Андреевича Любовь Фёдоровна, может быть, и не так повинна. Эта неправда про него пошла с нелёгкой, в данном случае, руки покойного проф. Ореста Фёдоровича Миллера. С его слов в течение многих лет разные исследователи без всяких других оснований увеличивали его недобрую славу и она росла, как лавина, превратив его в какоето исчадие человеческого рода» [6].
Однако первый биограф Достоевского О. Ф. Миллер нарочно ничего не придумывал. Его сведения восходят к семейному кругу самого Достоевского. Когда Андрей Андреевич раздражительно замечает о «какихто преданиях, неизвестно откуда идущих» [7], он упускает из виду, что сами эти предания, если даже и допустить их принадлежность к биографическому фольклору, возросли на семейной почве.
К счастью, существует первоисточник, которому хотелось бы отдать предпочтение: переписка самих родителей.
Вера Степановна Нечаева в своих превосходных работах подробно прокомментировала эту семейную эпистолярию [8]. Соглашаясь с многими из её оценок, позволим некоторые параллельные отступления.
Какое чувство преобладает в письмах Михаила Андреевича? Это – ощущение враждебности окружающего его пространства. Ощущение, что им хотят пренебречь или его обмануть: от императора Николая Павловича, обошедшего его наградой, до прачки Василисы, подозреваемой в краже белья и присвоении сломанной серебряной ложки. Мало, крепостной человек Григорий обвинён в беззаконном распитии двух бутылок отправленной из Дарового наливки. Тень подозрения падает и на самоё Марию Фёдоровну – на сей раз в преступлении гораздо более капитальном: сокрытии имевшей место супружеской неверности.
Очередная беременность Марии Фёдоровны (по собственному её выражению, «седьмой крепчайший узел взаимной любви нашей»), сопровождаемая изжогой, вызывает у супругамедика сильные нравственные сомнения, которые он и выразит с максимальной деликатностью: «В прежних беременностях никогда оной (т. е. изжоги. – И. В.) не было». Конечно, это невинное замечание не вызвало бы столь бурной реакции, если бы предварительно не случилось описанного Андреем Михайловичем эпизода с «истерическим плачем».
Михаил Андреевич не только постоянно угнетён жизненным неблагополучием – безденежьем, неурожаем, плохой погодой, нерадением прислуги и, наконец, расстроенным здоровьем (болезненные припадки, хандра, трясение рук и головные боли), не только постоянно страдает от всех этих напастей, но, кажется, и не оченьто желает выходить из подобных хронических обстоятельств. Он не устаёт на них жаловаться, но они – его естественная среда, они оправдывают его неистребимую