Шрифт:
Закладка:
Почтальон больше не приходит. Сама не знаю, почему. Может, сломалось у них что-то? В поселке все хорошо, туда почту привозят, а до нас, почему-то никто не добирается. Я уж и так спрашивала, и сяк. Странно все это. А на той неделе прихожу в администрацию, спрашиваю, мол, сначала машина с продуктами, потом почта. Есть у вас совесть? У нас в Безымянном же тоже не молодые люди живут, ходить по стольку километров тяжко! А секретарь на меня смотрит и с глупым таким видом: «У вас где?» Тогда-то я и забоялась.
Вы знаете, почему я пошел в органы. Воспитан так. В России же издавна так: полезный человек везде приживется, а очень полезный − либо на государевой службе, либо на большой дороге. Почему так случается − кто ж знает? Пришел я как-то раз на экзамен в своей шарашке, а вместо доцента Ермакова сидит за столом немолодой мужчина с папочкой. «Вы Семенов?» «Я», − отвечаю. «А я Пустодомкин Владимир Александрович, − говорит. − Больше вы здесь не учитесь». Вот так вот все просто.
Председатель не запирался, но и не отвечал. Сидел отупело, мертво, не привык, видимо, к дурному отношению. Легко ему было зубоскалить, пока Концарёв за дело не взялся. Я поглощал его память, тянул не жадно, как прошедшим вечером, а с толком, разумно, размеренно. И все же тяжело было, очень тяжело.
− Поешь. − Пустодомкин поставил передо мной тарелку с растворимой овсянкой. Каша упала в желудок комком, кислые чернички опаляли язык. Председатель смотрел на мою трапезу молча, толстые пальцы, покоившиеся на столе, била дрожь.
Я оставался с Иваном, пока не пришло время отправляться на встречу с Викой. Пустодомкин и Концарёв сменяли друг друга на дежурстве в доме. Громкий храп пожилого опреативника, отсыпавшегося перед ночным караулом, не мешал сосредоточиться на историях, переполнявших председателя. Ближе к вечеру голова разболелась вновь, а измученный Иван превратился в безвольную куклу, из которой воспоминания текли сплошным хаотическим потоком. Истории окружали меня со всех сторон, и я решил прервать сеанс, чтобы не довести себя до обморока или сумасшествия. Пообещал вернуться до ночи, неспешно прошелся туда-сюда по главной улице и, наконец, увидел ее.
Вика помнила о вчерашней встрече, что внушило мне оптимизм. Я попросил показать окрестности и, хотя Вика наотрез отказалась отходить далеко от деревни, она все же привела меня ко второму колодцу − действующему. Мы напились прозрачной ледяной воды из жестяного ведра, помочили ноги в протекавшем неподалеку ручье, послушали неугомонных насекомых. Вика сорвала с куста красную ягодку и положила на ладонь.
− Волчья! Не ешьте ее, Николай.
Я говорил обо всем и ни о чем. Рассказывал обрывки истории Безымянной, которые вытянул из председателя, спрашивал, не слышала ли Вика от бабушки чего-то подобного. Девушка качала головой.
− Тут и без истории хорошо.
− Но с историей еще и полно, али нет?
− Смешной вы. Вы так говорите, будто вам сто лет.
Во мне и впрямь смешались слишком многое, чтобы речь время от времени не искажалась анахронизмом или словечком из какого-то давно позабытого говорка. Издержки таланта. Объяснять это Вике я не стал.
− Вот такой я странный.
− Скорее, оригинальный. Вас здесь не хватало.
− В каком смысле? − удивился я.
− Здесь одни старики. Они милые, конечно, но простые и какие-то далекие.
− А председатель?
− Иван Степаныч? Я его редко вижу. Но он, вроде, хороший.
Я пожал плечами. Из-за деревьев солнце не проникало в Безымянную даже в предзакатные часы, так что становилось прохладнее. Я снял толстовку и дал ее Вике. Мы помолчали. Прошлись по лесу, держась за руки. Постояли возле большого муравейника. Потом я положил на самый верх веточку, и насекомые принялись ползать по ней, шевеля усиками и сталкиваясь друг с другом.
Захарка лупу достал! Говорит, что можно муравьев попалить, если пропустить через стекло солнечный лучик. Мне муравьев жалко стало, так что я предложил поймать осу и сжечь ее. Ненавижу ос, вредные они! Мама часто пугает ими, что укусит одна − просто больно, а укусит пять ос − и помереть можно. Как бы осу живую поймать? Сачком?
− Вы когда домой, Вика?
− Я одна боюсь.
− Пошли с нами. Нас трое, мы сильные, выведем вас.
Девушка посмотрела на меня, чуть покраснев.
− С вами одним я бы охотнее пошла.
− Давайте так. Убежим вперед, пусть догоняют!
Вику можно было бы поцеловать. Уложить на траву или отвести домой и делать, что душе заблагорассудится. Поврежденные пожирателями памяти податливы и незлобивы, они чаще идут на поводу у самых примитивных, понятных инстинктов. Безусловно, Вике я понравился, иначе она не говорила бы приятных вещей, но пользоваться ее частичной беспомощностью, подавленностью я не имел права, так что просто коснулся губами ее щеки.
Головная боль не давала уснуть, так что я включил телефон и принялся надиктовывать то, что узнал от Ивана-председателя. Говорил все подряд, чтобы потом архивные служащие восстановили историю забытых деревень. В заброшенной церкви, где пробивались сквозь щербатый пол молодые березы, а росписи на стенах и колоннах облупились до полной неузнаваемости, особенно покойно было рассказывать о чем-то скрытом, потаенном: то ли о заново обретенном достоянии общей памяти, то ли о сказках, ушедших в прошлое за ненадобностью. Я старался перемежать истории, только в охоточку говорилось, почему-то, об одной лишь последней Безымянной, о муравейнике, о песнях захмелевшего старика, о девушках, бежавших в города, да так и оставшихся там в неведении о том, что пожирает заживо их родителей упырь. Все незамысловатые ситуации, но все же цельные, всеобъемлющие в своей простоте.
К рассвету я вымотался окончательно. Мигрень не проходила, а от собственного монотонного голоса, читающего проповеди мертвым