Шрифт:
Закладка:
− И вы еще обвиняете меня в демагогии? − злобно прервал председателя Концарёв. − Разговор окончен. Семенов займется сохранением памяти, до выполнения остаемся здесь.
Пустодомкин закрыл папку.
А свадьбы у нас частенько случались, да все пышные такие, не чета городским, с их скучными стенами, фальшиво нарядными шарами, пьяными песнями и автомобилями, топорщащимися пошлыми оборчатыми лентами. Молодых подводили к церкви, дружки с подружками любезничали, родители пропускали по первой прямо у распахнутых дверей, под недреманным взором тоскующих на алтаре образов. Одна иконка у нас чудотворная была. Исцелила пришлого солдатика от хромоты, а бесплодная Маланья Фроловна, уже сорока годов будучи, после молитвы понесла и родила здоровую девочку. Девочка потом выросла и в город уехала, к фальши и пошлости. Сложно у нас стало молодежи, тут одна тьма лесная да совиные вопли вместо дискотек. Слово-то какое − дискотека. Тьфу!
Пустодомкин и Концарёв остались при председателе. Концарёв расположился по-хозяйски: забрал единственную кровать, выложил на стол свои рабочие бумаги и погрузился в них с головой. Вообще-то Концарёва я недолюбливал. Был он карьеристом до мозга костей и, по слухам, в методах себя не ограничивал, чем и снискал благоволение начальства. В свои тридцать он уже командовал и новичками, такими, как я, и бывалыми оперативниками, подобными Пустодомкину. Я скинул рюкзак, раскатал возле печи спальник, чтобы сподручнее было, если поздно вернусь, и пошел назад к деревне.
Девушки у солнечного дома уже не было, и я прошелся по главной улице, пытаясь достучаться до не успевших пропасть в ненасытном чреве Ивана Степановича историй. Таковых нашлось немало, значит, деревня еще могла выжить, однако, судя по поведению старика-провожатого, жители уже успели потерять часть своих воспоминаний. За девушку я тревожился больше всего: есть во мне такое, что молодых жалко больше, чем пожилых. Любая жизнь, не перевалившая за тот рубеж, когда жажда открытий и добрых дел уравновешивается, а затем и отходит на второй план в сравнении с личным комфортом, охранительством, в глазах моих имеет высшую ценность.
А я все вслушивался в прошлое.
У церкви стояла карета,
Там пышная свадьба была.
Все гости нарядно одеты,
Невеста всех краше была...
Я моргнул, и улица преобразилась. Деревья больше не росли так густо, видно было, что не посередине глуши деревня находится, что расчищали под нее лес и не подпускали поросль ближе, чем должно. У крайнего дома сидел, мурлыкая под нос песню о несчастной невесте, которой место на картине Пукирева, дряхлый дед с помятым лицом. Вагона и сеток Рабица не было и в помине, по истоптанной жесткой земле ходили парочки. Смеющиеся девушки в платьях и парни в рубахах и картузах. Играла гармонь, и незатейливые мелодии отзывались во мне сладкой ноющей болью. Я расстегнул две верхние пуговицы рубахи, запустив вялый лесной ветерок под одежду, охладив уставшую кожу.
Когда ей священник на палец
Надел золотое кольцо,
Из глаз ее горькие слезы
Ручьем потекли на лицо.
Дед гундосил, и я улыбнулся наивности песни и чистоте окружавшего меня. Живая деревня была прекрасна, и в этот момент я до глубины души возненавидел Ивана-председателя, который пожирает ее и уже успел изжить саму память о десятках других таких же Безымянных.
− Вы заблудились.
Я встряхнулся по-кошачьи, отгоняя морок, в который погрузился. Передо мной стояла девушка в белом платье.
− Нет, я как раз там, где должен быть. Николай.
− Вика, − сказала девушка.
− Что вы делаете здесь, Вика?
− Я приехала погостить к бабушке.
− И где же ваша бабушка?
Девушка огляделась, словно искала бабушку, и мне представилось, как председатель вычеркивает старушку из линии судьбы, впитывает ее надежды, чаяния, страхи и веру.
− Где-то здесь. Она, наверное, ушла... − несмело проговорила Вика.
− А как долго вы здесь?
− Не очень долго, наверное.
Теперь девушка выглядела растерянно, и я взял ее за руку. Она не сопротивлялась, на вырывала руки и не кричала.
− Где вы живете на самом деле, Вика?
− В Костроме.
− Совсем рядом. Почему бы вам не уехать?
− А как же бабушка?
− Вы вернетесь ее навестить.
− А ведь правда, − Вика улыбнулась.
− Сейчас август. Близится осень, вам, должно быть, пора на учебу?
− Пора, − согласилась Вика.
− На кого вы учитесь?
− На юриста.
− Какой курс?
− Четвертый.
Вика отвечала машинально, как робот, и с каждым ее ответом отчаяние все глубже и глубже заползало внутрь меня, смущало, искушало. Сам я не видел, но многоопытный Пустодомкин рассказывал о людях, пострадавших от пожирателей памяти. В их сознании оставались лишь обрывки того, что происходило с ними на протяжении жизни, и эти разрозненные фрагменты складывались в удивительную мозаику, в которой все было логично, закономерно и полно. Вика могла жить в Безымянной долго, очень долго, и воображать, что проводит одни длинные каникулы у бабушки.
− Какой сейчас год, Вика?
Она посмотрела на меня с недоумением, уголки вишнево-красных губ поползли вверх.
− Какой вы смешной, Коля.
Внучка − гордость моя главная. Клавка − девка беспутная да глупая. Чисто по-человечески глупая, хоть и хитрая, а городские против хитрости поделать ничего не могут. Вся Клавкина заслуга в том, что схомутала этого своего профессора. Да знаю я, что не профессор он вовсе, но все же. В институте преподает. Ученый. Хорошо. И Вичка в нее пошла умом. А внешностью − в мать, нашенскую породу. Я ее так и звала: Вичка-клубничка, а она хохотала, знать, нравилось клубничкой быть.
Я улыбнулся. Вичка-клубничка. Интимное, детское прозвище. Тем не менее, как много говорило оно о девушке, стоявшей рядом. Вызволить из лап пожирателя памяти не просто жителей всем забытой деревни, но вот такую Вичку-клубничку − разве не за этим я открыл свои таланты перед строгим экзаменатором? Страдал, проходя тесты Пустодомкина, отдалился от семьи, позабыл друзей, смешал в мозгу гоголь-моголь из несвоих воспоминаний и дум.
− Какой сейчас год, Вика? − повторил я.
− Две тысячи семнадцатый.
Она не попала. Даже близко.
− А дата?
− Август... Пятое?
− Десятое. А завтра одиннадцатое. И