Шрифт:
Закладка:
Андрей Константинович слабо улыбнулся.
–Вот за что я тебя и люблю! – тут же подхватил Пряников. – За улыбку эту твою понимающую.
Помолчали.
–Нет, правда, Андрей, – заговорил опять Пряников, – ты уж меня извини, не могу удержаться от совета, ты же, как есть, младенцем сейчас приходишься передо мной, касательно вопросов бытия. Ну, согласись, какие у тебя случались с Тоней разногласия: при поклейке обоев? Когда шалить изволил ты, во всю супружескую жизнь? Ангелом жил, я же знаю. Первый промах твой, существенный. Тут, брат, повести себя нужно правильно. Я не говорю, чтобы тебе сейчас проступком своим бравировать, нет, тебе не удастся, ты не грубиян. Необходимо тебе, Андрюша, для твоего же блага, от прямых объяснений сейчас увертываться, по крайней мере, самое первое время. И ни в коем случае, слышишь, ни в коем случае нельзя тебе извиняться…
Тут Пряников что-то такое обнаружил на лице Андрея Константиновича, что-то до того неожиданное, что заставило его немедленно замолчать. Явно не по вкусу пришлась Андрею Константиновичу поучительная речь его товарища, и вот тем неожиданно, что явно. Пряников, прежде всего немало удивившись такой реакции обыкновенно ничем невозмутимого своего собеседника и стушевавшись, однако же, не удержался, чтобы не прибавить:
–Смотри, начнешь извиняться, дойдешь до искупления грехов Адамовых, – ввернул он и, удостоверившись, что ситуация только усугубляется, прикусил язык окончательно.
Помолчали вновь. С Андрея Константиновича потихоньку сошла мина недовольства. Он вздохнул раза два глубоко, видно было, что и он в свою очередь тоже имел что сказать.
–После того, как Бондаренки Даню привезли, – начал он свою речь, с паузами, кусая между слов на руке большой палец, – спустя час, наверно… вскочил Даня с постели… стало ему плохо. Жестоко его рвало, я тут же был, за стеной, как он мучился, слышал. Хотел помочь чем-то, но боялся обеспокоить, знал, во-первых, что ему неловко будет, ну и… пришлось бы сыну в глаза смотреть, а я, понимаешь, не готов… Потом Даня на кухню прошел, а я тут, в коридоре стою, за стенкой, пред дверью. Хочу войти, страшно хочу, и страшно мне войти, что я говорить буду? Стою, притаился, как вор. А там, слышу, мальчик мой клянет себя, на чем свет стоит, ругает безжалостно. И к Господу взывает, так плохо ему. Мне так жаль дитя свое стало, сердце разрывалось слышать, как немилосердно он бичует себя. Решился выйти я к нему, шаг ступил, захрустел паркет под ногою. Слышу, на кухне замерло все, и я замер, стою недвижим. Данил там прислушивался. Я кашлянул, чтобы его подготовить. Там движение произошло; я в дверной проем вошел – пустая кухня. Понятно, одно место у Дани было спрятаться от меня: за холодильник, – от меня, от отца. Налил я себе воды, чтобы причину своего прихода как-то обозначить, испил и удалился прочь, из кухни, из дома, опять сюда, за угол, чтобы не стеснять своим присутствием никого. Вот такая у меня теперь тактика, Митя, выработалась, и у родных моих по отношению ко мне. Вот Тоня, сам видел, вошла, ни разу в глаза мне не посмотрела. И ведь не меня она щадит, – о, это было бы слишком великим снисхождением, на которое я никак не заслуживаю, – это она мной, Митя, брезгует, я ей, Митя, противен. – С этими словами Андрей Константинович уронил голову на грудь, точно обессилив.
У Пряникова у самого в груди сжалось от услышанного. Он почел себя должным как-то поддержать друга, или, лучше всего, развеять его мысли. Для этого требовалось ему завести речь о чем-то, о чем-то, не касающемся главного, но и не о пустом, не о совсем постороннем, о чем-то, подобающем сложившейся минуте.
–Насчет Данила, – заговорил он. – Я имел удовольствие побеседовать с ним, и хочу тебе сказать: самый неожиданный характер раскрывается у парня.
Андрей Константинович посмотрел на Пряникова задумчиво.
–Да, Мить, да, – согласился он, – я порою, знаешь, такие мысли в нем обнаруживаю… Помню, в прошлый его приезд, это еще весною было, пошли мы вместе всей семьей родителей моих навестить. А у них там, – ну ты же старика моего знаешь, – телевизор не выключается, ни днем, ни ночью. Вот мы, – женщины, значит, по-своему, – ну а мы, мужиками, беседу ведем, здесь, у дедушки в комнате. Одним глазом при этом, как водится, в телевизоре. Сюжет там показывали о вере православной, о Лавре Святогорской, об одном старце, Сан-Францисском, здесь у нас в монахи постригшемся и родившемся здесь, близ Святогорья. В честь старца сего, в году семидесятом еще в Бозе почившем, скит Лавры сейчас строят. К лику святых старец сей был представлен. Он босиком ходил и по-настоящему не спал почти никогда, а так, лишь дремал по пару часов в день в своем кресле. Это кресло из Сан-Францисско в Лавру передали несколько лет назад, как раз в честь строительства скита. И теперь… Как бы тебе это пересказать точнее…
–Знаю, знаю, я смотрел этот сюжет, и, кажется, уже догадываюсь, о чем речь предстоит, – возвестил Пряников.
–Замечательно, а то я несколько затруднялся… предмет мебели и вдруг – коленопреклонение, молебен, понимаешь…
–Нет-нет, суть в том… – Пряников хотел вставить какое-то замечание, но Андрей Константинович предупредил его:
–Да, Мить, я все понимаю, старец святой, и от него, можно сказать, благодатный дух… Однако, мне кажется, с таким ритуалом и искушенному христианину потерять веру недолго. Вот и Даня мой засомневался, резковато, вслух. Дедушке это не понравилось, он у нас с недавних пор, как открылась у него язва, к вере православной с особой ревностью относиться стал. «Говоришь, безумие! – повторил за Данилом тогда он. – Да что же вы, молодые люди, все к вере ум приложить стремитесь», – так сказал. А Данил ему в ответ: «А то и получается, если по-вашему, что вера без ума приводит к креслу». Они тогда со стариком крепко поссорились.
–Это вспышка: молодость в своих суждениях поспешна, – наконец получил возможность вставить свое замечание Пряников. – Что я хотел сказать. Я ведь тоже, как и вы, сюжет этот наблюдал по телевизору. В один день мы смотрели наверно. На выходных показывали. Я тоже слишком смутился сначала, когда увидел с какою бережностью священники кресло к