Шрифт:
Закладка:
Я прихожу к ней в весенний приятный вечер. Окна зала открыты нараспашку прямо в небо цвета зелёной яблочной кожуры. Поверх бензиновых запахов натруженной улицы, сопревших за день овощей из соседней лавки, мусорного бака снаружи детского сада внутрь проникают робкие запахи свежей листвы и чудесно цветущего миндаля во дворе. Мама ещё узнаёт меня, но уже для этого сильно щурится, вглядывается в двери лифта, из которого я возникаю, неуверенно улыбается.
– Какое счастье, что ты пришла! – говорит она. – Я тут совсем извелась. Ты слышала, что папа завёл молодую шалаву и ушёл от меня? Как тебе нравится этот жлоб?
И снова: вместо того чтобы вести положенную мне партию вменяемого человека и отвечать так, как, вероятно, отвечало бы 99 процентов нормальных людей: «Ну что ты, мама, папа умер семь лет назад», я с готовностью бросаюсь в бегучие воды Реки Безумия, мгновенно их пересекаю и вылезаю уже на другом берегу полностью преображённая, полностью потусторонняя, готовая к беседе.
– Ну что ты, мама, – говорю я, – кто папе нужен, кроме тебя! Он тебя обожает и всю жизнь обожал. Ты просто не помнишь, недавно он тебя навещал и сказал, что… – далее моё услужливое писательское воображение, безотказный тренированный мускул, послушный мозгу, извергает диалоги, предоставляет детали прошлых лет, выдаёт новости жизни моего давно покойного, но бессмертного отца… Мама наслаждается, кивает, улыбается, разглаживает скатерть перед собой обеими морщинистыми руками. Сообщает мне таинственным тоном, что в последнее время «папа предпочитает ходить босым».
– Знаешь, – говорит она задумчиво, – а ведь у нас с ним так и не было детей…
* * *
Сегодня она сама не своя: угрюма, заторможена. Не узнаёт меня. То есть узнаёт, конечно, чувствует родное существо и, когда я склоняюсь поцеловать её, припадает головой к моей щеке… Но сразу интересуется, как поживают родители моей жены и как там моя работа. Я сообщаю, что скоро выходит моя новая книга.
– Неплохо бы ознакомить меня с новинкой, – говорит она светским тоном. – Я сначала почитаю сама, потом покажу Дине. Она, знаете, человек забавный, может поучить вас всяким штукам. Многого в жизни она не достигла, но потенциал у неё был…
…и тому подобное…
Вообще, киснет, скучает, сразу же забывает лица моих внуков, своих правнуков, которые мелькают в телефоне. Когда я пытаюсь расшевелить её долгосрочную профессиональную память (почему-то мне кажется, что профессия должна держаться дольше остального) и завожу разговор о декабристах, выясняется, что слово-то она помнит. Декабристы, а как же, очень образованные люди, но плохо кончили… Почему? Ну, так ведь в декабре надо одеваться потеплее, иначе очень просто воспаление лёгких подцепить.
Когда я попыталась копнуть чуть глубже, упомянув и Николая Первого, я наткнулась на ватную стену и отступилась. Но минуты через две она неожиданно произнесла:
– Знаешь, он ведь не был плохим человеком.
– Кто?
– Да этот самый Николай Первый. Он многим помогал. Многих моих учеников пристроил на работу.
Вокруг вьётся затейница-раскрасница Валентина, добрая душа, никогда ей не надоедает её трогательное занятие. Заметив кислое настроение мамы, она пытается заинтересовать её. Показывает картинки, разговаривает специальным таким детским голоском:
– Рита, смотри: кто это? Зайчик?
– Зайчик… – равнодушно отвечает мама, не глядя. Та не отстаёт.
– А это кто – лошадка?
– Лошадка, – ответствует мама тускло.
– А это кто: ёжик?
Я вздыхаю и понимаю, что мне пора, прощаюсь, целую, говорю обычные слова: что я скоро приду, не успеет она оглянуться…
Она почти не смотрит на меня, только вяло кивает.
Расстроенная, я отхожу к лифту, нажимаю кнопку вызова и понуро стою в ожидании кабины.
– Рита, а это кто: ослик?
Вдруг слышу звучный, иронический голос молодой мамы:
– Скажите, кто автор этой херни?
Двери лифта разъезжаются, и я вхожу внутрь в гораздо лучшем настроении.
5
Годы пандемии слились для меня в долгую муторную полосу страха, тоски, отчуждения, внутреннего протеста, глубокой безвинной вины и тяжких снов, в которых я из последних сил держу маму то над штормовым морем, то над сорокаэтажной бездной высотной башни, держу из последних сил и кричу, умоляя о помощи, ибо сейчас выпущу её из рук.
Чуть не каждую ночь просыпалась от собственного крика.
Эти долгие, долгие карантины, короткие перерывы на беглые, как тюремные, свидания: полчаса на пациента. Свидания проходили в том самом обшарпанном холле, по обе стороны стола, перегороженного стеклянной заслонкой. «Вы же понимаете: для стариков ковид – смертельная опасность. Возьмите себя в руки, это делается в том числе для безопасности вашей мамы».
Да всё я понимала, всё! Но ведь ещё немного, и она меня начисто забудет!
«А вдруг она умрёт без меня?» – спрашивала я Ури. Он мягко, сострадательно улыбался. Ну да, понимаю: вопрос риторический, в её-то возрасте. Ну да: люди умирают, причём все без исключения. Ну да: можно только мечтать дожить до её лет… Хотя о чём мечтать? О перевёрнутом туманном мире, в котором она плывёт медленной оглушённой рыбой?
Время от времени карантин отменяли; вернее, снимали полный карантин, оставляя щёлочки, в которые я врывалась, просто чтобы увидеть, узнать: помнит ли она меня хотя бы чуть-чуть. Уходила зима, возвращалась весна, наступало лето… Можно было явиться и, держась чуть поодаль, увидеть мать, похудевшую, замедленную, отчуждённую. Древнюю, как черепаха Тортилла…
* * *
«…Сейчас вернулась от мамы, которую не видела два месяца. Её вывезли в холл, а я была в маске и в перчатках, и хотя издали снимала маску и повторяла: «Мамуля, это я, Дина, твоя дочь…», она заявила: «Я-то понимаю, что я – Дина Рубина. А вот вы – чёртова самозванка!» Но потом мы кое-как наладили хроменькую беседу, с её стороны – отстраненно-вежливую. Я объясняла, кто из нас кем кому приходится, впрочем, довольно безуспешно. «Ты же, ты меня родила!» – в полном расстройстве воскликнула я, на что последовала реплика: «Мало ли кого я родила!»
И вдруг посреди рваной ленты пустых фраз я слышу от неё исполненное глубокого пронзительного смысла:
– Не думала, что мы так далеки от Господа Бога!
Я обмерла и несколько мгновений не могла прийти в себя. Взяла её руки, крепко сжала. Она с любопытством смотрела на наши сплетённые пальцы, но руки не отнимала…
А когда её увозили от меня, развернулась в кресле и