Шрифт:
Закладка:
И вот на войне очутился капитан Грин в нашивках и блестящих крагах, и там же оказался Мэдден, который старался привыкнуть называть его «сэр»; всякие Томы, Дики и Гарри, с которыми и Грин и Мэдден дома резались в карты и пили виски, тоже старались запомнить, что сейчас есть разница не только между ними и Грином с Мэдденом, но и между Мэдденом и Грином.
— Ничего, сойдет, — говорили они про Грина в лагере, еще в Америке. — Он здорово старается: пусть попривыкнет. Он только на парадах так собачится. Верно, сержант?
— Ясно, — говорил Мэдден. — Ведь полковник нас честит почем зря за плохую выправку. Неужели нельзя подтянуться?
А потом, в Бресте:
— Что он из себя строит? Генерал он, что ли? — спрашивали ребята у Мэддена.
— Ладно, ладно, хватит. Если я услышу хоть одно слово — тут же отправлю к капитану. — Сержант Мэдден тоже изменился.
На войне живешь сегодняшним днем. Вчерашний день ушел, а завтрашний может и не наступить.
— Ну, погоди, дай только попасть на передовую, — говорили они друг другу. — Мы там этого сукина сына пришьем.
— Кого? Мэддена? — в ужасе спросил кто-то. На него только посмотрели.
— Очумел ты, что ли? — сказал наконец один из них.
Но судьба, использовав в качестве орудия военное ведомство, обставила их всех. Когда сержант Мэдден пришел на доклад к своему теперешнему начальнику и бывшему другу, он застал капитана Грина в одиночестве.
— Садись, какого черта, — сказал ему Грин, — никто сюда не войдет. Знаю, что ты хочешь сказать. А меня все равно отсюда переводят: вечером получу бумаги. Погоди, — сказал он, когда Мэдден хотел его прервать. — Если я хочу остаться офицером, надо работать. Другие офицеры прошли обучение в разных там школах. А меня нигде не учили. Вот я и поступаю в эту чертову школу. Да, так их… В мои-то годы. Лучше бы я не набирал этот подлый отряд, пусть бы кто другой ими командовал. Знаешь, кем бы я сейчас хотел быть? Одним из них, из этих ребят, ругать вместе с ними кого-то сукиным сыном, как они меня ругают. Думаешь, весело?
— Да черт с ними, пусть их ругаются. Чего от них ждать?
— Ничего. Но ведь я обещал матерям этих болванов, что я за ними присмотрю, поберегу их. А теперь каждый из этих ублюдков с удовольствием пустил бы мне пулю в спину, дай ему только волю.
— Но чего же ты ждешь от них? Чего тебе от них нужно? Им тут тоже не танцулька.
Они сели за стол друг против друга и замолчали. Их лица, осунувшиеся, потемневшие, казались мертвенными в незатененном, резком свете ламп, а они сидели и вспоминали про дом, про тихие осененные тополями улицы, по которым пыльным полднем скрипя тащились фургоны, а по вечерам девушки с парнями шли в кино или из кино и забегали в лавочку выпить холодной сладкой влаги, вспоминали мир, и тишину, и домашний уют тех дней, когда не было войны.
Им вспоминалась их молодость, совсем как будто недавняя, легкая неловкость после полного физического удовлетворения, молодость, и страсть, как глазурь на пироге, от нее пирог еще слаще… За окном была Бретань, и грязь, какой-то бессмысленный городишко, и мимолетная, вдвойне чужая, страсть на чужом языке. Завтра все помрем.
Наконец капитан Грин заботливо спросил:
— А как ты себя чувствуешь?
— А какого мне черта? Хотели было и меня смолоть, но теперь ничего.
Грин дважды раскрыл рот, как рыба, и Мэдден быстро сказал:
— Не беспокойся, я за ними присмотрю.
— Да я и не беспокоюсь за них. За этих-то ублюдков?
На пороге стоял рассыльный, отдавая честь. Грин поздоровался с ним, и тот, сухо передав приказ, вышел.
— Ну, вот, — сказал капитан.
— Значит, завтра утром уезжаешь?
— Как видно, так, — сказал он, рассеянно глядя на сержанта.
Мэдден встал.
— Пожалуй, я пойду. Очень устал.
Грин тоже поднялся, и они молча уставились друг на друга, как чужие.
— Утром зайдешь?
— Наверно. Зайду, конечно. Постараюсь.
Мэддену хотелось уйти, и Грин хотел, чтоб он ушел поскорее, но они стояли в неловком молчании. Наконец Грин сказал:
— Я тебе очень обязан. — Запавшие от света глаза Мэддена смотрели на него с вопросом. Тени на стене казались чудовищными. — За то, что ты мне помог выскочить из этой каши. Быть бы мне под судом…
— А разве я мог иначе?
— Нет, не мог, — подтвердил Грин, и Мэдден продолжал:
— И чего ты вечно лезешь к этим бабам? Ведь они все прогнили насквозь.
— Тебе легко говорить, — невесело рассмеялся Грин. — Ты — другое дело.
Мэдден поднял руку, тронул нагрудный кармашек. Потом его рука опустилась. Помолчав, он повторил:
— Пожалуй, я пойду.
Капитан обошел стол, протянул ему руку.
— Ну, прощай!
Мэдден руки не взял.
— Прощай?
— Может, я тебя не увижу, — неловко объяснил тот.
— Фу, черт. Разговариваешь, будто домой едешь. Не валяй дурака. Все это ерунда. Мало ли что, ну, досталось тебе. Всем достается.
Грин посмотрел на побелевшие костяшки пальцев, упершихся в стол.
— Я не о том, я… — Он не мог выговорить: «Я хотел сказать: может, меня убьют». Но так говорить нельзя, и он сказал: — Наверно, ты раньше меня попадешь на передовую.
— Возможно. Да там на всех хватит, не иначе.
Дождь внезапно прекратился, и в сыром воздухе смутно слышались звуки, идущие от притихших батальонов и полков, организованная тишина, которая страшнее всякого бунта. На дворе Мэдден попал в грязь, ощутил холод и сырость. Запахло пищей, испражнениями и сном, под небом слишком высоким, чтобы разбираться, где война, где мир.
2
Изредка он вспоминал капитана Грина, проходя по Франции сквозь перемежающуюся серебряную сетку самодовольного дождя, прорезанного вечным строем тополей, словно бесконечной каймой, за которой открывались пустые плодородные поля, дороги и каналы, деревни с резко блестящими крышами, колокольни, деревья, дороги, деревни, деревни, поселки, город, деревни, деревни, и вдруг — машины, войска, одни машины, одни войска у сборных пунктов. Он видел людей, занимавшихся войной буднично и деловито, видел французских солдат в засаленной голубой форме, играющих в крокет, видел, как смотрели на них американские солдаты, как угощали их американскими сигаретами: видел, как дрались американцы с англичанами, как никто не обращал на них внимания, кроме военных патрулей. Странное, должно быть, состояние