Шрифт:
Закладка:
После Юсуфа из армии пришел Гусейн. Длинный Гусейн, как его у нас называли. Целых два часа у него в доме играла музыка, а сам он прохаживался по своему айвану и говорил громко-громко, совсем как Якуб, и так же раскатисто смеялся, и мне уже начало казаться, что теперь на площади снова начнутся сражения и мальчишки будут схватываться на поясах, словом, конец придет тишине. Однако назавтра я увидел Гусейна на том самом месте, где недавно стоял Юсуф. Самое удивительное было то, что Гусейн точно так же опирался плечом о стену и не отрываясь смотрел на воду. Несколько дней подряд я видел его там даже в самый зной, когда на площади не было ни души, он стоял, опершись плечом о стену, и смотрел на источник. В один из вечеров, глядя все в ту же сторону, он вдруг громко сказал: «Нет больше нашей деревни. Нет». Я понял: это все — не будет ни борьбы, ни схваток на поясах — ничего не будет. И мне подумалось, что Гусейновы слова каким-то непонятным образом связаны с водой, они, наверное, и Юсуфу приходили в голову, когда он вот так же разглядывал воду, просто тот промолчал.
Очень мне не нравилось, что говорят про нашу деревню пришедшие с войны мужчины. Вот Якуб! Как было бы здорово, если бы все, кто вернулся с фронта, доступу ли. как он; собирали бы мальчишек на площади, затевали бы борьбу, схватки на, поясах, а главное — не было, бы этих жалких разговоров. Да и что, собственно, произошло, что изменилось в деревне за войну? Я не мог этого понять. Когда Гусейн, неотрывно глядя на воду, сказал так про нашу деревню, я тоже взглянул; на источник: вода как вода, ее не убавилось и не прибавилось. И миндальное дерево, что низко склонилось над родником, перегнувшись из соседнего сада, было такое же, как обычно. И густо обвившие его ветки лозы — с ними тоже ничего особенного не случилось. Разве что черешню кто-то обсадил колючкой, примотав ее проволокой к стволу… Это, конечно, от войны, но и в колючках в общем-то нет ничего страшного… Вот баня заперта — это плохо, но такое и до войны случалось — я сам сколько раз видел ее на замке.
Третий из фронтовиков был дядя Назар. Я встретился с ним на мельнице и сразу приметил его черный костюм — у нас таких никто не носил. Дядя Назар спросил чей я, а когда я назвал отца, оживился и весело воскликнул: «А, Наджаф! Бульдозер Наджаф!» Я немножко опешил от такого слова и начал быстро соображать, что бы оно могло значить. А мельник дядя Масум решил, видно, что я расстроился, и, чтоб отвлечь меня, запел веселую песенку.
Потом я частенько встречал дядю Назара у родника. В отличие от Юсуфа и Гусейна он не подпирал плечом стену и не говорил жалких слов про нашу деревню. За войну он побывал в разных странах, видел, какие там чистые источники, и очень старался и наш родник сделать таким же. Дядя Назар строго-настрого запретил женщинам стирать возле источника. Для стирки он выделил особое место; определил, где мыть посуду, и ему приходилось целыми днями сидеть возле мечети, на ступеньках запертой бани, и следить, чтобы женщины не нарушали порядок.
Тихо было в деревне, очень тихо. Только вода, рвущаяся из трубы в водоем, да похожие, как близнецы, письма, которые одно за другим слал Якуб из тюрьмы, напоминали о том, что было раньше. «Наперед всего кланяюсь вам, уважаемая мамаша. Во-вторых, конечно, интересуюсь, благополучны ли вы? Обо мне особо не тужите и не сомневайтесь, будто я здесь терплю муки мученические. Живу дай бог всякому, три раза в день горячую пищу принимаю. Я даже на тело подобрел, чтоб моим врагам от злости повылазило! Положением своим доволен. Бог даст, скоро вернусь. Уважаемая мамаша, по силе возможности сделать бы Гасану обрезание. Большой уже парень, стыдно… Гусейн подождет, справим, как вернусь. За Рахибом следите построже, пусть не ленится, теперь такое время, что без учения никуда. Неученому один бог помога…»
И снова тетя Набат с утра до вечера бродила с торбочкой по полям, собирала оброненные колоски, отыскивала оставшиеся в земле картофелины, подбирала рассыпанный горох… Но вечером она повязывала новую сатиновую чадру, обувала новые чусты, брала свой красный, сверкающий чайник и направлялась к источнику за водой. Тетя Набат останавливалась возле каждого дома, каждому встречному совала очередное Якубово письмо и громко, так, чтоб слышали смертельные враги, сообщала, что сын ее вот-вот вернется. Иногда, разгорячась не в меру, тетя Набат вдруг начинала нести нечто несообразное. «У меня там баранина тушится, — небрежно бросала она. — Невестке наказала, чтоб самовар ставила, а сама решила на родник сходить… Свежей водички захотелось…» И так это у нее получалось убедительно — даже жареным, бывало, потянет, совсем как до войны!.. И начинаешь верить, что и самовар у них есть, и Садаф подкладывает сейчас в него угли, хотя всем было известно, что, когда Якуба забрали, дом вымели под метелку, как еще чайник-то удалось утаить…
Тете Набат нужно было немало времени, чтобы добраться со своим чайником до родника. Она все рассказывала, все толковала про сына и, хотя голос у нее давно уже осип от усталости, старалась говорить как можно громче. «В ниточку вытянусь, а Якубовых сыновей подыму — голодать-холодать не будут!» — без конца повторяла она.
«Смертельные враги», для чьих ушей были предназначены эти слова, были по большей части пожилые женщины, в таких же, как у нее, чадрах и чустах… Разница была лишь в том, что на айванах у них цвели розы в горшочках, да и самовары у них дымили настоящие. Завидев человека, с которым не было нужды лукавить, тетя Набат сразу вся сникала, голос у нее становился тихим, движения слабыми — силы оставляли старушку. Позабыв и о смертельных врагах и о чайнике, тетя Набат прислонялась спиной к стене или в изнеможении опускалась на камень. «Солдатчину вытерпела, а тюрьму — нету моих сил!» Это тетя Набат говорила лишь тем, кого считала друзьями.
И сразу улетучивался соблазнительный запах баранины, а самовар исчезал вместе со щепками, которыми разжигала его Садаф. И я видел пустой Якубов двор, провалившиеся