Шрифт:
Закладка:
– Итак, продолжим, – начал подполковник после раздумья. – Признаете ли вы себя виновной, Анисья Мамонтовна Головня, в том, что не помогли вовремя обезвредить опаснейшего преступника, агента иностранной разведки Ухоздвигова, которого не один раз видели в доме вашей матери, встречались с ним на пароходе и в городе и знали, что он совершил поджог тайги и взрыв драги и шахты на приисках, но молчали?
– Если бы не мать… – вырвался отчаянный вздох у Анисьи.
– Признаете ли вы себя виновной, что скрывали преступную деятельность Ухоздвигова?
– Признаю, – упавшим голосом ответила Анисья.
Демида словно подмыло волною.
– Она невиновна, – вдруг сказал он твердо и жестко.
– Минуточку, товарищ Боровиков.
– Она невиновна! – отчеканил Демид, поднимаясь. – В такой же степени виновна, как и я. Судьбы наши, к несчастью, одинаковы. С таким же успехом и меня можно посадить в тюрьму, товарищ подполковник. Разве не ясно, что ее просто запутал Ухоздвигов? Совершенно ясно! Я понимаю Анисью: она считала, что перевоспитает мать собственными усилиями, и вот не удалось. Бандит оказался опытнее ее, хитрее. Я лично так понимаю это дело. Но она не враг, нет! Я еще раз подтверждаю свое заявление. Анисья – невиновна. Нет! Я прошу следствие учесть ее молодость, ее трудную и страшную жизнь в семье такой матери, какой была Евдокия Головня. И еще я прошу учесть, что такой ловкий бандюга, каким является Ухоздвигов, не одну Анисью обвел вокруг пальца. Я сам лично встречался с ним в тайге. Был он у нас на Кипрейчихе. Послушал я его, как он ловил живых тигров в уссурийской тайге, и подумал: вот настоящий человек. Было такое дело. А тут еще у Анисьи мать. Что ей было делать? Мать, она всегда у всех одна. Если вот у меня произошла такая история с матерью, так я и теперь не нахожу себе места. Вот здесь сосет, товарищ подполковник. Сосет и днем и ночью! Это нелегко, уверяю вас. А что же она могла сделать против матери, если мать заботилась о ней по-своему? Помогла ей учиться, наставляла ее своей мудрости с самого детства. Это же факт! Анисья невиновата. Невиновна. Нет!
С каким же трепетом слушала Анисья Уголек слова Демида! Она думала, что он о ней теперь не вспомнит, что она никому не нужна вот такая, опозоренная, изобличенная в преступлении, а вот он, Демид, готов спасти ее от любой напасти. Он верит ей, он не стыдится…
– Ваше заявление, товарищ Боровиков, приобщим к делу. Суд учтет откровенность признания Анисьи Головни.
– Спасибо… Спасибо, Демид, – прошептала она, заливаясь слезами.
Демид не помнит, что такое говорил подполковник Анисье после того, как подписан был протокол; единственное, что он уяснил: следствие по делу Анисьи Головни было закончено и суд, вероятно, учтет ее откровенные признания, обстоятельства ее личной жизни и то, что она фактически не знала, что ее мать выполняла задания колчаковской контрразведки с июня 1918 года, с тех дней, когда Анисьи и в помине не было.
Вскоре дело Анисьи слушалось на закрытом заседании краевого суда. И опять Демид в своих показаниях защищал ее.
Анисью приговорили к восьми годам лишения свободы.
– Я не оставлю тебя, Уголек! Не оставлю.
Анисья попросила разрешения у суда проститься с Демидом…
Майор Семичастный отвернулся, когда Анисья кинулась к Демиду и долго не могла оторваться от него, рыдая безудержно и горько…
IV
За селом, на взгорье, пятнистой шкурой зверя лежали пашни, желтые по черному полю копны неубранной соломы; вокруг копен была вспахана зябь. Но вот взошло солнышко. Сперва оно прильнуло к вершинам деревьев, позолотило их, потом поползло выше, затопив деревню ярким утренним светом.
Солнышко поднималось все выше и выше.
Улицы Предивной – пустынны. Кое-где над крышами витают толстые косы дыма. Пахнет жареной картошкой, сдобными шаньгами, мясом. Воскресенье…
Недавно прошло на пастбище колхозное стадо коров. Пастух отщелкал бичом, и снова все смолкло. Один за другим плетутся колхозники к бригадным базам: еще никто не выехал в поле, кроме трактористов и комбайнеров. А ведь канун сентября! Чего бы ждать? В такую пору работать от зари до зари, прихватывая вечерние сумерки. Время-то какое! В поле – перестоялый хлеб.
Десять часов утра…
В улицах наблюдается заметное оживление. Ошалело летает по деревне Павлуха Лалетин, а на другом конце Предивнинского большака – Филя Шаров.
– Авдотья! Авдотья! – кричит Лалетин в окно крестового дома, стукая кнутовищем в раму. – Авдотья, Авдотья!..
Створка распахнулась – и высунулась черноволосая голова с маленькими, хитрыми глазками. На подоконник опустились полные груди.
– Чо орешь-то, лешак?
– Сознательность у тебя есть или нет? – зло шипит Лалетин, перегнувшись в седле к Авдотье.
– Кабы не было сознательности, на свете не жила бы.
– Нет у тебя сознательности! До каких пор, спрашиваю, напоминать тебе…
– Тсс, лешак! Катерину разбудишь!
– Катерину?! – изумился Павлуха, предав забвению вопрос о сознательности Авдотьи. – Разве Катерина приехала?
– Вечор еще. Отдыхает вот.
– Ну как она? Подобрела?
– И, кость костью, – сокрушается Авдотья. – Работа у ней вся нервенная.
– Где она работает?
– Магазином заворачивает при городе.
Глаза Павлухи округлились, как две пуговки. Весь он как-то обмяк в седле, посутулился. Вот тебе и Катька! Была здесь, метнулась в город. Прошло каких-то два года – Катерина заворачивает магазином.
– Ну ладно, пусть отдыхает. Приду, приду, – ухмыляется Павлуха, довольный приглашением Авдотьи разделить с нею радость приезда Катерины в отпуск.
Лалетин хлещет рысака и мчится к другому дому: к Хлебиным. Здесь тоже незадача: сама Хлебиха не может выйти на работу – рука развилась, не поднять, а дочь и невестка еще вечером ушли с ночевьем в тайгу брусничничать, вернутся, чай, не ранее завтрашнего дня.
А вот и дом Злобиных. Крестовый, загорелый на солнце. Здесь живет семья Михайлы Злобина, недавнего тракториста. Михайле лет двадцать пять, но он до того ленив и тяжел на подъем, что его можно только трактором вытащить на колхозное поле. В доме четверо трудоспособных: мать Михайлы, сорокапятилетняя вдова, ее дочь Таня, метящая в любой институт, сам Михайла и, наконец, жена Михайлы Гланька из фамилии Вихровых.
На стук в раму высунулся Михайла, белобрысый, полнокровный мужик.
– Ну а ты что, Михайла?
– Я-то?
– Ты-то!
Михайла невинно помигивает, улыбается.
– Сижу вот. Гланьку жду.
– Где она?
– Черт ее знает где, – зевает во весь рот Михайла. Потянулся, хрустя плечами. – А тебе что?
– Так ты же в возчики зерна назначен!
– Я! – Белесые брови Михайлы выползли на лоб, постояли там в недоумении, опустились вниз в окончательном решении: конечно, он не пойдет в возчики зерна, не с руки.
– А что тебе с руки?
– Да черт ее знает что! Рыба сейчас играет.
– Где играет? Какая рыба?
– Да в Малтате играют хариусы и ленки. Жир-ну-ущие! Вчера со Спиваком в три тони по ведру цапнули. Тебе вот котелок наложил ленков, а Гланьки нет – придет, отнесет.
Михайла отводит глаза за наличник, смотрит по улице, будто кого ищет, а Гланька меж тем, только что проснувшись, показывается за его спиной в одной нательной сорочке. Увидев Лалетина, вскрикнула:
– Павлуха! А я-то голышом. Тю, черти!
Лалетин хохочет, качаясь в седле. Михайла посмеивается своей жирной ухмылочкой. А как же ленки? Не возьмет ли Лалетин сам? Да нет, Лалетину неудобно. Пусть Гланька занесет и отдаст Марии Филимоновне – жене Лалетина, с которой он только что сошелся.
– Слушай, Павлуха, – приободрился Михаил, высунувшись до пояса в окно. – Дай мне на сегодня твою лодку и невод. У Филимона знаешь какой невод!.. Мы его пришьем к нашим – три стены будет. Весь Малтат перецедим. Тебе – пай. В натуре. Целиком.
Лалетин на мгновение задумывается, смотрит по улице – не идет ли кто, отвечает:
– Бери. Только – пусть сама Гланька. С Марусей там. Вынесет в пойму задами, а там возьмете. – И, отъезжая от окна, как бы невзначай кидает: – Придется сказать Степану, что ты и Спивак откомандировались