Шрифт:
Закладка:
Болэна он велел укатить без сознания после того, как пациента прямо-таки окатили демеролом. Он дал понять, что медсестра должна с ним остаться. Когда дверь захлопнули и Проктор оглядел всю заляпанную операционную, сестра стояла без единого движения. Проктор заметил у нее в глазах проницательные тампоны порицанья.
— Хорошенькую же прямую кишку вы ему там оставили, — произнесла она бравым писком, — этой вашей хирургией проб и ошибок.
— Гемофилик.
— Бедный мальчик, — сказала она. — Никогда в жизни я не наблюдала ничего подобного. Выглядело так, словно вы там чуть ли не еду себе пытаетесь приготовить.
— Какую еду!
— Не знаю, какую-то, откуда я знаю, что-нибудь вроде пасты-фазулы или…
— Паста-фазула! Вы что, итальянка? Паста-фазула — это великолепное итальянское блюдо… — Медсестра резким и нетерпеливым движеньем велела ему замолчать.
— Боже, доктор, я же просто поясняла, ох, да ну вас, я…
— Сестра, в международных критических ситуациях я, бывало, сидел на катапульте по правому борту, дожидаясь бомбежки. В воздушном корабле весом сорок тысяч фунтов, с крыльями, на которых и воробей бы не спланировал, если откажут двигатели: в летающем пианино. А я там за рулем и все больше чувствую себя мертвым грузом, дамочка. И с моей точки зрения на паровой катапульте мне видно: подо мной в водах Южно-Китайского моря — двадцатифутовые акулы-людоеды, которые тысячу лет питаются восточными морскими захоронениями. Каково, по-вашему, мне было?
— Каково?
— Гнило. Те акулы прерывали похороны прямо посреди службы, а тут я такой на катапульте с правого борта: один выброс пламени, и ты — столько-то рыбьего корма. А вы мне про пасту-фазулу.
— Но, доктор, я…
— Вы мне о пробах и ошибках, а?
— Доктор, я…
— Хватит с меня. Я-то думал, после войны человек может возвратиться к жизни в служении, с перерывами на молчанье, проведенное среди со вкусом собранной коллекции предметов искусства.
— Доктор, как я могу загладить свою вину перед вами?
Болэн лежал тихо, как окаменелость, в глубокой всеобъемлющей доброте демерола, эдаким Кудой Буксом{217} Ки-Уэста. Мимо лунами катились бледные хирургические лампы. Затем стало до волдырей сухо и жарко; на дальних краях скручивался простор макадама и творил двадцать девять совершенно одинаковых гор. Болэн держал большой, холодный как лед хронометр.
Прикроватный вид показал бы, что — хоть и покамест — Проктор, Энн и Кловис превратили Николаса Болэна в чистое мясо.
Наконец посреди ночи он проснулся с хохотом в полнейшей слабости.
— Сочись, сочись, сочись. — Кловис, здоровый как бык, завопил:
— Заткнитесь, будьте добры! Я и так дохлый гусак, чтоб вас.
Болэн развернул ум свой, как милый пыльный комикс из розового бруска пузырчатой жвачки «Флир»{218}, и увидел все столь же глубоким и уместным, как мягкие голые красотки на носах «Б29»-х{219}. Он увидел, как по мосту Золотые Ворота гонят лонгхорнов, Св. Терезу Авильскую в «Мокамбо»{220}, голубых полисменов носом-в-сраку друг другу лазоревым нимбом вокруг луны.
Сны его были счастливы. Он слышал пунктуальный перезвон первой пары стальных набоек на своей первой паре синих замшевых ботинок{221} и вспоминал, как Джерри Ли Льюис в Майами взбирается на пианино в пламенеющем исподнем лимонного цвета, бросается на клавиши руками-ногами-коленями, двухфутовая платиновая прическа обмахивает контуры «Стайнуэя»{222}, и воет «О ГРОМ НАШАРЬ МЕНЯ»{223}.
Джерри Ли умел с пианино обращаться.
Проснулся он рано поутру в острейшей разновидности боли и с ощущеньем ясности. Главные угрозы остались позади. И довольно мрачная ситуация с Энн, казалось, встала на место; хоть и трудно сказать, куда именно. У него было такое чувство, будто он собирается в единую форму и вскоре неким образом вдруг расширится. Перестанет ощущать, как из неокортекса наверх пробиваются маленькие нервные головные боли. К нему вернется слюна, и губы его перестанут прилипать к зубам, когда он разговаривает.
Совсем уж вскоре после этого он припомнил свои сны об Энн и увидел, насколько сугубо они избирательны; до той степени, что в снах она присутствовала, а в реальности — нет. Ему навязалась настойчивая фраза: Быть большей свиньей я б и не мог. Он отлично знал, что попытка сотворить что-нибудь совершенное — любовь, какая не станет исключать башни и романтический риск собственной шеей, — быстро превратилась в обычный проеб-фламбэ, о каком потрясало даже вспоминать. Нет, подумал он, наверное, большей свиньей я быть бы и не мог.
Довольно скоро он встроился в безрадостный режим — минеральное масло и мягкая бесшлаковая диета. Тем не менее в самом начале второго дня, после того как полдюжины сидячих ванн восстановили те кромки его личности, что потверже, он счел необходимым удалиться в уборную на первое постоперационное движение кишечником.
Зачем вдаваться в такой кошмар? Первая же громадная говеха исследовала все хирургические ошибки, совершенные Проктором. Несколько к вящему собственному бесчестью, Болэн выл, как Антихрист.
А когда услышал, как в палате рядом с нужником возятся Проктор с медсестрой, пнул дверь нараспашку в точности так же, как пинал нараспашку дверь заброшенной дедовой усадьбы, бесстыдно обнажившись в виде пугающего полуприсяда, и трагически проныл:
— Сволочи, вы из меня все выскоблили, как сердцевину из яблока, а два дня спустя у меня твердый стул! Вот потеха, боже мой, как же мне смешно!
И он не затыкался, хотя видел, что Энн, себя не помня, щелкает своим «никоном». Рядом с его кроватью на газетке стекали мокрые розы; записка была от нее: «Вот и всё».
Энн, глядя на эту пепельную, срущую, воющую фигуру, ощущала — в самом начале своей карьеры — серьезную протечку идеализма, незавидное транжирство всего, что хорошо и обладает смыслом. Она поймала себя на том, что пялится в окно, за парковку и почернелые очертания асфальта, за душевнобольную геометрию крыш Ки-Уэста на динамное небо Америки; и повернулась, дабы про себя улыбнуться; у нее такая мечта, что от земли не оторвется.
Приятно было сидеть за штурвалом, дизели не тужились, и слушать «судно-берег». В такую ясную ночь, как сегодня, капитан понял, что может ловить другие суда аж до банки Кай-Сал. Проведя месяц на Тортугах и Маркизах, а неделю или две браконьерствуя в садках, он был готов вернуться в Гэлвестон. Где его знали.
— Не думаешь, что камера у нее для того, чтоб кого-то шантажировать?
Помощник, все больше напоминавший звезду вахлацких песен, чем больше путевые боковые огни подчеркивали откосы его лица, сказал:
— Нет, конечно, капитан. Это у нас