Шрифт:
Закладка:
Появление на сцене Диогена означает драматичнейший момент в поиске истины раннеевропейской философии: в то время как «высокая теория», начиная с Платона, раз и навсегда обрезала нить, связывающую ее с материальным воплощением, чтобы за счет этого крепче привязать нить аргументации к логическим конструкциям, появляется подрывной вариант низкой теории, которая пантомимически гротескно выдвигает на первый план именно практическое воплощение. Процесс постижения истины разветвляется: появляется фаланга мыслителей, занятых дискурсом и созданием великих теорий, и мелкая группа полемистов, занятых литературной сатирой. С Диогена в европейской философии начинается сопротивление игре «дискурса», расписанной заранее и разыгрываемой как по нотам. С отчаянной веселостью он обороняется от «объязыковления» космического универсализма, к которому призывают философы. Что в монологической, что в диалогической «теории» Диоген за версту чует надувательство идеалистических абстракций и шизоидную бледную безвкусицу «чисто головного» мышления. Потому он, последний архаический софист и первый представитель традиции сатирического сопротивления, занимается Просвещением грубиянским. Он открывает неплатоновский диалог. Здесь Аполлон, бог озарений и просветлений, показывает свое другое лицо, которое укрылось от взгляда Ницше: лицо мыслящего сатира, мастера издевки, комедианта. Смертельные стрелы истины должны лететь туда, где ложь различного рода чувствует себя в полной безопасности, спрятавшись за авторитетами. «Низкая теория» здесь впервые заключает свой союз с нищетой и сатирой.
С этой позиции легко прояснить смысл дерзости. С тех пор как философия оказалась в состоянии лицемерно-ханжески жить так, как она говорит, дерзость заключается в том, чтобы говорить так, как живут, и о том, что составляет жизнь. В культуре, в которой закосневшие идеализмы сделали ложь формой жизни, процесс истины зависит от того, найдутся ли люди, которые окажутся достаточно агрессивными и свободными («бесстыдными»), чтобы высказать истину. Власть имущие теряют свое действительное самосознание, сталкиваясь с шутами, клоунами, киниками; потому в анекдоте Александр Македонский и говорит, что он хотел бы быть Диогеном, если бы не был Александром. Если бы он не был шутом своих собственных политических амбиций, он бы разыгрывал из себя шута, чтобы сказать людям, равно как и самому себе, истину. (А если власть имущие, в свой черед, начинают мыслить кинически, если они знают истину о себе и, несмотря на это, «продолжают делать то же самое» – то они полностью начинают соответствовать современной дефиниции цинизма.)
Впрочем, только на протяжении немногих последних веков слово «дерзкий» имеет негативное значение. Первоначально оно подразумевало, как в древнем верхнегерманском, продуктивную агрессивность, смелое выступление навстречу врагу: дерзкий – «храбрый, отважный, полный жизни, лихой, неподвластный чужой воле, страстно желающий чего-то». История этого слова отражает процесс девитализации культуры. У того, кто сохраняет дерзость еще и сегодня, не остыл материалистический пыл, как того хотели бы те, кому мешают реализовывать свои планы незамороженные люди. Прототип дерзкого человека – библейский Давид, который задирает Голиафа: «Подходи ближе, чтобы я точнее попал в тебя». Он показывает, что голова имеет не только уши, чтобы слушать и слушаться, но и мозг, чтобы устроить более сильному фронду, нанести ему афронт, атаковать по всему фронту.
Греческий кинизм открыл животное человеческое тело и его жесты как аргументацию; он развил пантомимический материализм. Диоген опровергает язык философов языком клоунов: «Когда Платон дал определение, имевшее большой успех: „Человек есть животное о двух ногах, лишенное перьев“, Диоген ощипал петуха и принес к нему в школу, объявив: „Вот платоновский человек!“ После этого к определению было добавлено: „С широкими ногтями“»[54]. Именно это – а не аристотелизм – есть реалистическая философия, противостоящая Сократу и Платону. Господским мышлением отличаются оба – и Платон и Аристотель, пусть даже в платоновской иронии и диалектических скачках еще дает о себе знать искра сократовской плебейской уличной философии. Диоген и иже с ним, напротив, заняты, в сущности, плебейской рефлексией. Только теория этой дерзости может обеспечить подход к политической истории воюющих между собой рефлексий. Это позволяет писать историю философии как диалектическую социальную историю: она будет историей телесного воплощения и раскола сознания.
Но с того момента, как кинизм сделал высказывание истины зависимым от факторов мужества, дерзости и риска, процесс истины оказался во власти доныне незнакомого морального противоречия; я называю его диалектикой растормаживания. Тот, кто берет на себя свободу выступать против разного рода господствующей лжи, провоцирует возникновение климата сатирической развязности, в которой и власть имущие, вкупе со своими господскими идеологиями, аффективно растормаживаются – именно в ответ на критические выпады с кинической стороны. Но если киник подкрепляет свои «дерзости» аскетической жизнью, то подвергшийся атаке идеализм отвечает ему замаскированной под возмущение расторможенностью, которая в наихудшем варианте доходит до полного физического уничтожения противника. К сущности власти относится то, что она может смеяться только собственным шуткам.
II. Пи́сать против идеалистического ветра
Дерзость имеет, в принципе, две позиции: верх и низ, господствующая власть и противоборствующая ей сила, – выражаясь старомодно: господин и раб. Античный кинизм начинает представление «голых аргументов» с выступления в роли оппозиции, питаясь силой, идущей снизу. Киник пукает, какает, писает, мастурбирует на виду у всех на афинском рынке; он презирает славу, плевать хотел на архитектуру, отвергает респектабельность и уважение, пародирует истории о богах и героях, ест сырое мясо и сырые овощи, лежит на солнышке, зубоскалит с проститутками и говорит Александру Великому, чтобы тот отошел и не загораживал солнце[55]. Что бы это значило?
Кинизм – первая реплика в ответ на афинский господский идеализм, который выходит за рамки теоретических опровержений. Он не высказывается против идеализма, он живет против него. Диоген, возможно, был фигурой, появившейся из конкуренции с Сократом; странности его поведения, быть может, означали попытки комедийно превзойти хитрого диалектика. Однако этого недостаточно – кинизм по-новому ставит вопрос о том, как говорят истину.
Академическая беседа философов не оставляет надлежащего места для материалистической позиции – да, она не может отвести материалистической позиции надлежащего места, так как сам диалог имеет своей предпосылкой нечто вроде соглашения об идеализме. Там, где только говорят, экзистенциальный материализм чувствует себя непонятым с самого начала. Ведь в диалоге между головами всегда всплывают только головные теории, и из спора идеализма с «головным материализмом» легко извлекается «головная диалектика». С софистами и теоретическими материалистами Сократ справлялся легко, стоило ему только