Шрифт:
Закладка:
Лукавая лисья улыбочка расползлась по изможденному бледному лицу Эшфорда, и кадр снова сменился:
сему темному искусству эшфорд научился у индийского факира по имени скамандр аль-хазред!
Поползли кадры хроники или какой-то подделки под нее. На многолюдной рыночной площади где-то в Восточной Индии, как предположила Джорджия, окруженной со всех сторон покосившимися лачугами, в самом центре, в кругу зрителей, восседал едва одетый мужчина, скрестив ноги, на доске, усеянной гвоздями. Головой йог остервенело тряс из стороны в сторону — оставалось лишь дивиться, как не разматывался белоснежный тюрбан. В грязную морщинистую плоть, выступавшую из подранного рубища, вонзались острия гвоздей — столько, что и счесть страшно.
Скамандр аль-хазред, коего собственный народ боялся и уважал, был посвящен в тайны, запретные всякому смертному!
На экране вновь появился факир. Теперь он уже не просто мотал головой, а бился в самых натуральных конвульсиях на своих гвоздях; все его конечности то и дело рвались о безжалостные острия и нанизывались на них. Толпа попятилась, как только камера приблизилась к содрогающемуся страдальцу. Гвозди терзали его кожу везде и, хотя ни один из них не касался груди, плоть там опалялась, на ней проступала паутина глубоких кровоточащих шрамов. Штрихи, выводимые незримым лезвием, в конце концов образовали некий загадочный символ. Полностью завершенный, он выглядел так:
Тогда-то Джорджия закричала, хотя не вполне осознавая почему. Само собой, той жути, что творилась с факиром, было достаточно, чтобы выбить из колеи любого зрителя, но почему-то именно этот символ показался ей особенно ужасным. Она знала, что никогда не видела его раньше. И понятия не имела, что он означает. Но с каждой секундой, пока символ оставался на экране, крик Джорджии становился громче, а объявший ее страх — сильнее.
Конечно, никакого символа, никакого факира, никакой индийской рыночной площади не было. Один только Черный Гарри Эшфорд — одинокий мужчина в дымке, чьи запавшие глаза пронзали пространство между экраном и зрителями. Взгляд был настолько живой, что Теодора заерзала на сиденье. Похоже, с любой точки зала казалось, что взгляд Гарри обращен прямо на вас, что характерно для большинства жутковатых картин, какие старики вешают на лестницах в своих дряхлых колониальных домах. Или права таки она, и этот старый дьявол смотрит на нее одну? Сама эта мысль — столь же страшная, сколь небывалая, и все же Теодора не могла отвести взгляд, даже когда та блондинистая подружка Джоджо Уокера завизжала как резаная, что в других обстоятельствах заставило бы Теодору взвиться с места до потолка.
— Тс-с-с, — прошипел фокусник из динамиков, разбросанных по залу. — Не стоит обращать на нее внимание, Теодора. Ей не нравится то, что она видит. А тебе нравится?
Маленькая девичья улыбка приподняла уголки ее рта, а глаза превратились в блюдца и наполнились теплыми счастливыми слезами. Потому что ей определенно нравилось то, что она видела.
Потому что вот он — папа, прохладным осенним утром, и квадратный галстук, только по выходным им надеваемый, болтался на его шее, — в те годы, когда наплевательское отношение к себе, подогретое пьянством, еще не заставило его раздуться, словно дирижабль «Цеппелин». Он присел на корточки, чтобы взять за руки сияющую девочку на блестящем полу спортзала: маленькую девочку в беленьком платьице, чей вид выражал величайшее счастье, какое может знавать ребенок. Это я, подумала Теодора. Посмотри, как я счастлива. Я так счастлива.
Понимающая улыбка скользнула по квадратному лицу папы, когда он посмотрел на свою любимую дочь, демонстрируя ее команде парней в баскетбольных майках, которые называли его тренером и уважали, как солдаты уважают бывалого генерала. Тогда-то один из них, молодой человек с острым лицом, державший мяч обеими крупными руками, предложил им всем называть ее с тех пор Маленькой Тренершей, так оно и повелось. Не будет старика рядом — заменять его будешь, сказал он. Держу пари, мы звезды возьмем под твоим началом, Малютка Тренерша.
И папа смеется беззвучным смехом, и всем весело, и вокруг маленькой девочки в тот момент будто бы вертится весь мир. Никто даже не замечает усталого вида женщину на трибунах; ее голова склонилась набок, а шитье почти сползло с колен.
Новые титры прыгают на экран, смывая этот момент.
1912!
Прежде чем мир узнал о глобальной войне!
Жить было проще! Жить было веселее!
Крупный план на вытянутом лице девушки чуть постарше; ее губы дрожат, а глаза мертвы. Прошло несколько лет, осознала она.
Но ты-то лучше знала, каково оно на самом деле —
Не так ли, Теодора?
— О да, — согласилась она вслух.
Она лучше знала, каково было тогда, и следующая сцена — знакомая до одури — лишь подтвердила ее ужасное знание. Усталая женщина с распухшим левым оком почти полностью закрыла глаза. Затаившийся страх, страдание, сгустившееся в доме как туман, полуночные визиты, горячее дыхание отца, отягощенного выпивкой и желанием. Затем:
Сент-Луис!
Шумный город чудес и достопримечательностей, о которых даже не мечтали!
Трамваи, конные экипажи и столько людей, что хватит на целую сотню Литчфилдов, если не на тысячу. Она хорошо помнила этот пугающий, угрожающий, дико манящий большой город, куда отбыла все эти годы назад. Он слишком часто являлся ей во сне. В Сент-Луисе, в грязном маленьком «доме для незамужних матерей» в восточной части города она выздоравливала после того, как ее нечестивое потомство изъяли из утробы — и унесли столь быстро, что она даже не узнала пола. Берег реки, склады, захудалый причал — тот, к которому она бежала со страхом и надеждой, что никогда больше не будет самой собой.
Но ведь папа и там нашел тебя, правда, маленькая Теодора? — сказал дьявольский маг, Черный Гарри Эшфорд. Смотри внимательно.
В одной руке Эшфорд держал веер из карт, совершенно черных, что с рубашки, что с лицевой стороны. Указательным пальцем другой руки, пальцем с длиннющим ногтем, он ткнул на экран, опускающийся позади него на заднюю часть сцены. Вспышка света — и фильм начался: фильм-внутри-фильма.
Молодая женщина, с лицом столь бледным, словно загримированным, и запавшими до черноты глазами, широко раскрыла рот и прижала тыльную сторону ладони ко лбу, этакая перегруженная эмоциями Теда Бара или Луиза Брукс[26] — вот только это была она сама, она, — перед аудиторией колдуна в реальности фильма. Теодора на пристани.
Она испугалась, увидев сгорбленную фигуру папы, протянувшую к ней загребущие лапы, пришедшую, чтобы сделать из нее бесчестную, испорченную женщину. Хотя было уже слишком поздно для этого, конечно. Теперь у нее оставался только один выход: папа по одну сторону, бурлящая Миссисипи — по другую. Возможно, несколько драматично, но, устремив свои огромные черные глаза на темную воду, она могла бы поклясться, что река открылась, будто у нее был рот, приглашая — нет, требуя, — чтобы она прыгнула в ее воды. В черный как ночь поток.