Шрифт:
Закладка:
Никита был до того ошарашен, что глядя на парня, который, оказывается, ему брат, только и произнёс:
– А вы похожи на отца… а вот я, на маму свою, больше…
Александра вынула из другого кармана цветную, чуть помятую фотографию. На ней у фонтана Дружбы Народов на ВДНХ были улыбающиеся отец, моложавая стройная блондинка с беззаботным выражением лица и мальчик, лет десяти – нынешний юноша. Сергей, его брат, сын отца.
«Так вот почему отец раньше часто в Москву мотался… командировки, говорил… В пансионат на Юг всегда один ездил!» – промелькнуло у Никиты в голове. Он грустно усмехнулся и протянул юноше руку:
– Ну, здравствуй, брат! Рад познакомиться. Что же мне отец-то сразу о тебе не рассказал! Может быть, пожил бы ещё… – печально закончил он.
Сергей молчал, пристально глядя в пол. Александра поднатужилась и, вдруг, выдала целую фразу, с огромным трудом, но вполне членораздельную:
– А йа иу го-во-ила! – и сама удивилась тому.
– Пойдём, Серёга, с женой и твоими племянниками познакомлю, – предложил Никита. – Теперь мы – твоя родня!
Младший брат замялся:
– Может быть, в следующий раз? Ситуация неподходящая…
– Ты где живёшь-то?
– Квартиру однокомнатную снимаю…
– К отцу часто ездил?
– На все выходные… помогал. Только тогда не ездил, когда вы обещали быть.
Александра тронула Сергея за рукав, зажестикулировала с вопросительным выражением лица. Тот отвечал ей, тоже движениями рук и пальцев. Потом обернулся к Никите:
– Она спрашивает, как ей быть. В монастырь уйти хочет.
– Пусть не выдумывает, – поморщился Никита, – живи, как живёшь, Саша. Отец тебя любил… Я тебя не прогоню. Но, если в монастырь серьёзно собралась – то твоё дело. А мне надо брата доучить и пристроить… Видишь, как всё повернулось! Эх, папа, папа!
22 – 23 Апреля 2020г. Москва.
ПОЛЁТ.
Он шёл по старому, давно закрытому городскому кладбищу сырым мартовским вечером, насморочным и тоскливым, как и вся его нынешняя жизнь. Густели зябкие сумерки, уныло покрякивал под ногами потемневший, ноздреватый подтаявший снег, нехотя кивали друг другу голые ветки старых деревьев, вытянувшиеся за целый век гораздо выше колокольни кладбищенской церкви, густо облепленные митингововашими грачами и воронами, слетевшимися на ночлег.
А он брёл через кладбище, не спеша, словно прогуливаясь, в который раз рассматривая полузаброшенные могилы с покосившимися облезлыми, проржавевшими арматурными крестами, небольшими обелисками с неясными фотографиями людей, живших когда-то. Все эти символы памяти об умерших начали, от времени, крошиться, осыпаться, заваливаться… Они были заброшены, сиротливы и страшны от своей печальной, безысходной участи – превратиться в ничто, в прах, как и те, кто давно упокоился. Но попадались и могилы ухоженные, прибранные, обновлённые – выглядевшие горделиво и мрачно-празднично, будто выхваляясь перед всем этим бренным миром тем, что их помнят, и они ещё кому-то дороги. Как обычно, проходя через этот город мёртвых, он старался представить себе, кем были похороненные здесь люди при жизни, чем занимались, от чего умерли те, кому ещё бы жить, да жить!
Болезненную тягу к кладбищам, покойникам, похоронам – он испытывал с детства. Старая нянька, сидевшая с ним, любила таскаться по подобным грустным зрелищам, и водила за собой его. Там, сойдясь с подобными ей старухами-любительницами, и наблюдая траурные действа, они вдоволь, со знанием дела, рассуждали о каких-то «житиях», «юдолях», мелко крестились и юродствовали, подвывая безутешным родственницам усопших, которые голосили громко и надрывно непонятным, но ритмичным речитативом. Убранство гроба, облачение покойника, украшения венков – всё подробно, до мелочей, увлечённо обсуждалось этими старухами… И он внимательно слушал их полубредовые разговоры, рассматривая усопших, с застывшими лицами лимонного, серого, или багрово-фиолетового оттенков, и обрывочно размышляя своим детским умишком над тем, куда девается всё в человеке, когда он умирает, не холодно ли лежать в могиле, когда червяки сожрут останки плоти, выходят ли по ночам мертвецы из своих последних пристанищ… А похоронный марш, исполняемый красноносыми музыкантами с неровной походкой, вызывал в его душе, какое-то тоскливое и, вместе с тем, торжественное умиротворение.
Родители ругали старую няньку, когда он с детской непосредственностью и въедливостью внимательного наблюдателя, пересказывал им в подробностях похоронные события. За то, что забивает ребёнку голову чертовщиной. Нянька обиженно поджимала губы и гордо говорила:
– Ну и ишшытя яму другую, чтоб с ним сядела… Тольки, иде вы найдётя такую дуру, за пятёркю у месяц? – и победно оглядывала всех.
И родители сдавались, понимая, что ещё одну дуру им не найти, кроме этой, в детских садах мест нет, а им надо вкалывать, чтобы купить кооперативную собственную квартиру…
Потом, когда он пошёл в школу, рядом с которой находилось еврейское кладбище, – частенько бегал смотреть на иудейские похороны, с горячечным любопытством и возбуждением наблюдая за диковинным обрядом предания земле, точно так же, как позже, уже подростком он подсматривал в раздевалку женской душевой на фабрике, расположенной рядом с их домом. Гнусное, но захватывающее воображение любопытство, пленяло и возбуждало. Почему болезненная тяга к кладбищам жила в его душе, этого он не мог объяснить самому себе – хотелось туда, и всё…
А сегодня он возвращался к себе в холостятскую съёмную квартиру, после ссоры со своей очередной любовницей – молодой и красивой, но уже безнадёжной алкоголичкой. И не испытывал ничего, кроме лёгкой досады: пришёл к ней в надежде остаться на ночь, а в её квартире, давно уже превратившейся в какой-то полупритон – дым коромыслом. Сама хозяйка пьяная и взвинченная, её подруги, точно такие же – с глазами, горящими болезненно, лишёнными смысла и самой женской сути, матерящиеся беспрестанно, курившими одну сигарету за другой, и хрипло смеющимися по любому поводу и без повода… Их кавалеры – полублатные, притворяющиеся авторитетными бандитами, говорящие на дикой смеси тюремного жаргона и матерных междометий. Русский язык, на котором они общались, был исковеркан до такой степени, что и вообразить сложно… И всё это шальное общество беспрерывно сновавшее из комнаты в кухню, в туалет, оравшее пьяно, задевающее локтями посуду, которая падала и разбивалась, рассуждавшее «за жизнь» под магнитофонные записи Михаила Шуфутинского – казалось филиалом ада… Пьяная любовница устроила ему истерику под притихшие, было, выкрики и толковища. Истерику дикую, бессмысленную, от которой зазвенело в ушах и сделалось тошно. Но он не стал дожидаться финала, исполняемого ею номера – повернулся и пошёл прочь, посмеявшись, про себя, над самим собой и своей надеждой на тепло и любовь, и твёрдо решив, больше здесь не появляться.
Успокоился он мгновенно, так как подобное было не в первый раз, и нимало