Шрифт:
Закладка:
Хотя родители мои были еще живы, я пребывал один за границей. Я жил в Швейцарии ради горного воздуха и особого лечения в частном санатории. Названия кантона и местечка читателю безразличны, да и не в них суть. Легко себе представить, что сообщение о необходимости операции оказалось не особенно приятным, но бороться с неизбежным было бесполезно. Операция была серьезная. Мои виды на выздоровление – не особенно блестящи с нею или без нее. Поэтому я решил пренебречь риском неудачного или даже рокового ее исхода, так как однообразное существование на положении больного становилось невыносимым.
День, назначенный для операции, приблизился необыкновенно скоро. Заранее я привел все свои дела в порядок – на случай скверного исхода. Операцию должен был сделать известный хирург, профессор университета. Накануне были закончены все мои приготовления. Поужинав легко в начале вечера, я приступил к длинному посту перед операцией, которую, разумеется, должны были произвести под наркозом. До нее я уже не должен был ни пить, ни есть.
Хотя я был ослаблен болезнью, однако мне редко приходилось оставаться в постели. Поэтому вечер удалось провести довольно приятно, в гостиной, в беседе со знакомыми – товарищами по несчастью. Но, разговаривая, я воздержался от всякого намека на то, что предстояло завтра.
В десять часов я принял ванну и затем ушел спать немного раньше обычного. Странно, но я не чувствовал ни беспокойства, ни опасения. Мне пришлось в прошлом перенести пустяшную операцию под хлороформом, и воспоминания об этом опыте скорее служили к моему успокоению.
Мой сон был безмятежен, и я проснулся на другой день в восемь часов утра. Стояла зима; день был тусклый и темный: свинцовое небо тяжело нависло над долиной, окрестные горы были заволочены тучами, обещавшими снег. Когда я отворил окно, несколько снежинок проникли ко мне в комнату. День не предрасполагал к веселым думам, и теперь, впервые, я почувствовал, что меня оставляет моя бодрость духа и что-то похожее на беспокойство закрадывается в мою душу. Однако нельзя уже было терять времени. Надев халат, я принялся умываться и затем вернулся в постель, чтобы дождаться прихода профессора, которого я еще не видал. Ровно в девять часов я заслышал сдержанный говор в коридоре и шаги нескольких человек, приближавшихся к моей комнате. Шаги двоих из них были знакомы моему уху. Я различил хромающую поступь главного врача заведения и легкие шаги его молодого ассистента. Другие шаги, твердые и тяжелые, были мне не знакомы.
«Так вот это, должно быть, профессор, который должен меня вскоре оперировать!» – промелькнуло в моей голове.
В короткий промежуток времени, отделявший момент прихода докторов от первого шума их приближения, я старался представить себе, каким окажется профессор, его наружность, манеры.
Но всякие размышления были прерваны резким стуком в дверь.
– Войдите, – сказал я и затем окинул знаменитость внимательным, долгим взглядом.
– Господин В., профессор Рейнхейм, – сказал мой доктор, представляя нас друг другу.
Профессор был высокий, атлетически сложенный мужчина, возрастом около пятидесяти лет. Его довольно длинные волосы были зачесаны за уши. Из-под массивного лба с глубокими бороздами, за мохнатыми бровями глядели серые, спокойные, умные и не лишенные доброты глаза. Его челюсть была довольно сильно развита, но рот и подбородок скрывали густые усы и борода.
Я пожал всем руки. Затем профессор принялся меня исследовать, с особенным вниманием выслушивая мое сердце, так как от последнего в большой степени зависел успех операции. Результаты осмотра, должно быть, были удовлетворительны, и, после нескольких вопросов и двух-трех ободряющих слов, знаменитый хирург спустился вниз вместе с другими, чтобы докончить свои последние приготовления. Меня должны были позвать через полчаса.
Нервное беспокойство овладело мною. Возможность смерти под наркозом – всякая операция сопровождается этим риском – не особенно беспокоила меня. Но я теперь находился в состоянии сравнительного физического удобства. Хотя я и был нездоров более трех лет, однако моя болезнь никогда не причиняла мне чувствительного страдания. Мое сердце упало при мысли, что из кажущегося здоровья, без промежуточного приготовления, я буду погружен через несколько часов в состояние сильной физической боли, которое могло продолжаться несколько дней. Эти размышления, в связи с непривычным постом, повлекли за собою мое настоящее угнетенное настроение. Усилием воли я постарался вернуть себе хладнокровие, мысленно обсуждая положение и размышляя о своем настоящем и возможном будущем.
Мне это настолько удалось, что теперь я мог уже дожидаться операции с полным внешним спокойствием. Все же мой пульс бился чаще обыкновенного. Секунды этого получаса, казалось, превращались в минуты, минуты – в часы. Но, наконец, приход сестры милосердия, явившейся позвать меня в операционную комнату, прекратил томительное ожидание. Надев халат и туфли, я последовал за нею вниз…
Все обитатели лечебницы или ушли на утреннюю прогулку или отправились на террасы, чтобы провести на них утро, как это было заведено. Все было совершенно так, как всегда, и чувство одиночества охватило меня, когда мне стало ясно, сколь мало мое предстоящее испытание интересует весь остальной мир. Хотя последнее и было вполне естественно, все-таки бессознательно-равнодушное отношение этих сравнительно чужих мне людей болезненно отразилось во мне. Однако я был рад, что, проходя через лестницы и коридоры, мы никого не встретили.
Ко мне в приемную сейчас же вошел один из ассистентов. Он пощупал мой пульс: сто ударов в минуту. «Не беспокойтесь, мы дадим вам кое-что для успокоения нервов», – сказал он. Едва эти слова были сказаны, как мне сделали укол морфия в руку.
Через несколько секунд неподдающееся описанию чувство какого-то отупения и вместе с тем успокоения начало охватывать меня, и возбуждение улеглось. Я стал странно равнодушен и начал думать о том, что должно последовать, с вялым любопытством, как будто мне предстояло не подвергнуться самому серьезной и опасной операции, а присутствовать при интересном научном опыте!
Вслед за тем вошел профессор: сказать, что пора. Он был одет с ног до головы в белое, и его сильные мускулистые руки, красные от многократного мытья и карболки, были оголены по локоть. Стоя передо мной во всей своей грубой, мужественной силе, одетый в балахон и передник, он мне напоминал атлетического мясника, собирающегося приняться за убой. Это непривлекательное умственное сравнение вызвало на моих губах насмешливую улыбку, которая удивила даже меня самого. Право, морфий творил чудеса!
Я теперь находился в светлой, чистой, полной воздуха операционной. Среди комнаты стоял роковой