Шрифт:
Закладка:
Для полноты собирательного портрета В. В. Розанова приведем пришвинскую характеристику его как писателя и мыслителя:
И еще одно удивительное единство во мне — Розанов. Он своей личностью объединяет всю мою жизнь, начиная со школьной скамьи: тогда, в гимназии, был он мне козел, теперь в старости герой, излюбленнейший, самый близкий человек [ФАТЕЕВ (II). Кн. I. С. 124].
<…> Русский Ницше, как называют Розанова, был глубочайший индивидуалист, самовольник, величайший враг того среднеарифметического общественного деятеля. Он позволял себе все средства, чтобы отстоять свою индивидуальность, как в жизни, так и в литературе. Во всей русской и, может быть, мировой литературе нет такого писателя, который мог бы так обнажаться[137]. Исповедь Руссо — ничто. В Рел<игиозно>-фил<ософском> обществе Розанов выступал со своим страшным вопросом к Богу нашей эры — ко Христу.
<…>
…он мог писать и о рукоблудии и подробно описывать свои отношения к женщине, к жене, не пропуская малейшего извива похоти, выходя на улицу вполне голым — он мог!
И вот этот-то писатель, бывший моим учителем в гимназии, В. В. Розанов (больше, чем автор Капитала) научил, вдохнул в меня священное благоговение к тайнам человеческого рода.
Человек, отдавший всю свою плоть на посмешище толпе, сам себя публично распявший, прошел через всю свою мучительную жизнь святостью пола, неприкосновенно — такой человек мог о всем говорить [ПРИШВИН-ДН. С. 8 и 10].
Дочь Розанова Татьяна Васильевна в «Воспоминания об отце — Василии Васильевиче Розанове и всей семье», подробно описывая атмосферу повседневной личной жизни Розанова, отмечает такую вот любопытную деталь его психологического портрета:
Василий Васильевич приходил иногда со службы расстроенный, чем-нибудь его обидели, и он дома плакал, ложился в кровать и плакал, как ребенок [ФАТЕЕВ (II). Кн. I. С. 113].
Она также пишет, что любивший общество Розанов, после обструкции, которой он подвергся со стороны своего круга общения за антисемитские политически мотивированные статьи в эпоху «дела Бейлиса», последние шесть лет своей жизни находился практически в изоляции:
После дела Бейлиса и исключения папы из Религиозно-философского общества у нас почти никто не бывал, и воскресные вечера как-то сами собой прекратились. А бывало, раньше, до 1910 года, в воскресенье собиралось у нас гостей человек до тридцати еженедельно, а особенно много было в мамины именины и в новый год в папины именины. Их справляли торжественно, с портвейном, вкусными закусками, дорогими шоколадными конфетами и тортами. Шампанское в нашей семье пили только в 12 часов под новый год. Помню, на этих вечерах бывал Валентин Александрович Тернавцев, Иван Павлович Щербов со своей красивейшей женой, священник Акимов, философ Столпнер, для которого специально ставился графин водки; из Москвы изредка наезжал Михаил Васильевич Нестеров, всегда в строгом черном сюртуке, молчаливый и спокойный, а мы как-то его все чтили и радовались ему. Незабвенный Евгений Павлович Иванов, друг Блока[138], — и много случайного народа всех толков и мастей; от монархистов до анархистов и богоискателей включительно. Говорили о литературе, живописи, текущих событиях, поднимались горячие споры [ФАТЕЕВ (II). Кн. I. С. 53].
Потом тональность разговоров о Розанове в его круге общения как-то все больше и больше приобретала осудительный характер. 27 декабря 1910 г. Блок заносит в свою записную книжку:
…болезненные все рассказы о Розанове. Все, что о нем слышишь в последнее время («Русское слово», Мережковские, Руманов, Ремизов) — тягостно [БЛОК. С. 73].
Из внешних привычек В. В. Розанова все свидетели времени отмечают постоянное, почти непрерывное курение:
он чуть ни не весь день набивал папиросы, коротенькие, с закрученным концом и курил их одну за другой. Своеобразна была его манера ходить — шмыгающая, словно застенчивая, но прямая. Сидел он, обычно, поджав под себя одну ногу и тряся непрерывно другой ногой.
<…>
Новых писателей, «молодых», Розанов почти не читал и был к ним равнодушен. <…> В библиотеке В. В. была особая полка, на которой стояли, кроме его собственных сочинений (переплетенных кем-то в роскошные красные кожаные переплеты) — «Столп и утверждение истины» Флоренского, «Русские ночи» В. Одоевского и еще что-то, все в одинаковых переплетах. Любимыми его писателями после Достоевского были Н. Страхов и Лесков.
Менее определенно было отношение Розанова к искусству изобразительному. Разумеется, он немало понимал в этой области, «чуял» прекрасное, как никто, но особых пристрастий и верований, кажется, не имел.
<…>
Очень дорог ему и близок был весь «Мир Искусства». Сам, не будучи «эстетом», он умел ценить «эстетизм» в других. Древность, античное искусство, классицизм повергали его в умиление. Отсюда — любовь к нумизматике, особенно к древнегреческим монетам. Была у него монета с «Афиной, окруженной фаллосами», предмет частого любования и нескончаемой радости.
<…>
Типично для Розанова, что в разговорах о литературных и общественных деятелях, он больше всего интересовался личностью, «лицом» данного человека. — «А как он выглядит?
Сколько лет ему? Женат? Дети есть? Как живет? Состоятельный пли бедняк?» «Физиология» человека занимала его в первую голову. Отсюда он выводил все остальное. <…>
Вообще в человеке он прежде всего любил и почитал человека, а уж потом его «шкуру» и «разные разности».
Проблема пола (в аспекте религиозно-философском) была любимою темою разговоров Розанова[139]. Но он предпочитал говорить на эту тему